Что есть русское?

Врожденное и приобретенное

Утраченный русский «шариат»

Русское питание

Русский — значит пьющий?

В чем причины русского алкоголизма?

Русский гендер

Русская семья: постановка вопроса

В поисках русского мужчины

Русские мальчики

Власть и национализм

Русское пространство

Русская мысль

Русское православие

Задушенная альтернатива православию

Другие русские

«Русский дазайн»

Русский народ


Что есть русское?

Два варианта развития России: преодоление цивилизаторской парадигмы и превращение в нацию-культуру-автаркию или исчезновение как страны. Революция сверху и ее маловероятность. Исламизация и объединение с мусульманскими народами русских и маловероятность этого. «Жизнь после России». Нерусские народы России: Кавказ и Поволжье. Русские: стремительно уходящие возможности постимперской трансформации. Стихийность русского сопротивления и перспективы регионализма. ЭСО и этникос: возможно ли и в какой форме сохранение русского этникос в случае исчезновения русского ЭСО. «Русская вещь» и «русский гештальт»: что такое русскость?

Если «историческая Россия» как триединство евразийского геополитического пространства, субзападной цивилизации и русского демографического большинства переживает сегодня свой закат, то это, как уже было сказано ранее, должно означать одно из двух.

Либо на месте этой «исторической России» появится принципиально Новая Россия, которая сумеет стать самодостаточной нацией-культурой, причем, непринципиально – с точки зрения отстраненного исторического анализа – какой именно и даже, как она будет называться, но принципиально, что именно нацией-культурой-автаркией. Этот вариант предполагает, что импульс нациестроительства пойдет от самой России, государства, становление, сохранение или, возможно, воссоздание которого потребует этого.

Второй вариант – Россия как единое государство, геополитическое пространство в итоге рассыпается и/или вкупе с кризисом контролирующего ее субзападного цивилизаторского проекта, вынуждает ее коренные этносы, включая русский, дистанцироваться от себя, внутренне разотождествить свои судьбу и перспективы с судьбой и перспективами «этой страны».

Обсуждать сегодня первый вариант бессмысленно, т.к., даже если он и осуществится, то, скорее всего, после какого-то исторического катаклизма и радикального сдвига геополитических и геокультурных плит. В этом случае страна, пространство как раз останутся, но жить в них будет уже какая-то принципиально новая общность людей, но самое главное, представляющая не очередную версию субзападного цивилизационного проекта, но либо самостоятельную цивилизацию, либо закрытую культуру – анти-цивилизацию.

Так как подобная перспектива упирается в возникновение и победу цивилизационного проекта, причем, в масштабах всей страны, говорить сегодня об этом бессмысленно за неимением такового даже на горизонте. Пожалуй, что, только Ислам как доктрина, способная объединить мусульманские народы Евразии с русскими при условии массовой исламизации последних мог бы стать таковым. Но пока эта перспектива выглядит чисто утопически и умозрительно, так что даже русский ислам, о котором у нас, даст Бог, будет отдельный разговор, не закладывается именно на этот сценарий.

Второй же вариант становится все более и более вероятным по мере того, как стремительно, можно сказать, с космической скоростью исчезают надежды на то, что Кремль, правящий класс – а кроме него этого сделать некому – сумеет или даже всерьез захочет реализовать первый.

Но если «жизнь после России» становится все более и более реальным сценарием, то чья это будет жизнь, о ком следует говорить как о предмете таких размышлений?

Естественно, нерусские народы России представляют собой отдельный блок.  Тут тоже все не просто.

Например, со стороны народы Северного Кавказа, с которыми русское общество находится в непростых взаимоотношениях, видятся последнему чем-то монолитным, этнически консолидированными и самодостаточными. Однако и здесь очевиден зазор между этническим и панкавказским самосознанием, которое формируется сегодня главным образом на надэтнической исламской основе. В свою очередь исламское сообщество на Кавказе разобщено на обновленческое или «салафитское» направление и традиционное, с которым часто доктринально отождествляется и практически смыкается «народный ислам», тяготеющий к этническому изоляционизму. Эти очевидные трещины, равно как и раскол между религиозным и светским типами сознания, конфликтные зазоры между теми или иными этносами угрожают сделать будущее Кавказа вне России очень непростым, и это еще мягко говоря.

Татары в отличие от многонационального Кавказа представляют собой этнически консолидированный народ, что является их сильной стороной. Однако линии раскола наметились и здесь – между теми же самыми светско-национальным и религиозно-панисламским самосознанием. Консолидация на базе умеренного варианта первого, по образцу сегодняшней эрдогановской Турции, могла бы позволить снять остроту противоречий внутри исламского сообщества Татарстана между, опять же, обновленцами и традиционалистами.

Но, с другой стороны, она обрекает татар на конфронтацию с башкирами, земли которых имеют стратегическое значение, так как отделяют их от ближайшего иностранного государства – Казахстан. Как раз объединение на религиозной основе могло бы сплотить татар и башкир, однако, в таком случае на поверхность могут выйти уже упомянутые выше противоречия, которыми заминировано сегодня мусульманское сообщество этого региона.

Кроме того, есть угро-финские и алтайско-уральские народы, могут всплыть потенциальные проблемы их взаимоотношений как с русскими, так и внутри себя, например, вроде проблемы мордовской нации, концепцию «двуединого народа эрзя и мокша» которого атакуют с обеих сторон.

Куда более проблемным является будущее русских при таком сценарии. Здесь надо пояснить, что если бы Россия или ее русское ядро были конституированы в пределах хотя бы областей и краев современной РФ, то при всех издержках ее возможного распада для расселенных по всей стране русских, трагедии могло бы не произойти. В этом случае русские могли бы пойти по пути кемалистской Турции, когда после распада многонациональной Порты в Анатолии было создано турецкое национальное государство, утвердившее себя как ядро, от которого отпала сомнительная и не особо нужная шелуха окраин.

Однако мы видим, что в отличие от авантюристов-младотурок, которым при всем их империализме уже был не чужд определенный турецкий национализм, российская власть делает все, чтобы даже такой «уменьшительный», но при этом «остаточно-группирующий» сценарий был бы невозможен для русских. Ведь благодаря их политике размыванию подвергается вся потенциальная остаточная территория русских краев и областей, как через «естественное» освоение миллионами иммигрантов в центральных и дальневосточных районах России, так и через явно планомерное изменение этнодемографического состава населения, что имеет место в Ставрополье.  

Раз так, то русский фронт все больше и больше будет иметь тенденцию к превращению в стихийный и регионалистский, консолидирующийся на местном уровне требований и борьбы. Но стихийная этническая энергия так или иначе потребует политического оформления, а если оно не сможет быть российским – по той причине, что Россия его не признает или ее просто не будет – оно может начать выражать себя через новые политические общности, такие как «сибиряки», «уральцы», «приморцы», «кубанцы» и т.д.

Смогут ли вообще при таком сценарии остаться русские и русское? И если да, то в каком виде и качестве?

Если русские как этносоциальное объединение (ЭСО, по этнологу Бромлею), как мы выяснили, являются государствообразуемым народом, неотделимым от «исторической России», которая тянет их сегодня на дно, то что может остаться от них, если на смену ей придут принципиально новые государства, такие как Сибирь, Урал, Дальний Восток и т.д.?

Если отталкиваться от теории Бромлея, то этнос как «ЭСО» нетождественен этносу как «этникос», то есть, грубо говоря, самому этническому материалу, взятому отдельно от определенной социальной организации. В предыдущей главе мы уже рассматривали эту теорию, равно как и сам русский «этникос», однако, при всех высказанных в ней благих пожеланиях открытым остается ключевой вопрос – сможет ли и в какой именно форме сохраниться русский этникос при фактической гибели русских как ЭСО, сложившегося вместе с «исторической Россией»?

Неоевразиец Александр Дугин в свое время ввел понятие и написал книгу «Русская вещь», где «вещь» определяется как аналог немецкого концепта «гештальта». Дугин перевел свои размышления в метафизическую плоскость, которая в оптике хайдеггерианской критики метафизики нас мало интересует – в отличие от него нам важно понять «русский гештальт», «русскость» в их бытийном, онтологическом измерении.

Именно и только если мы поймем, какое содержание определяет это понятие русского, то есть, как соотносятся между собой ноумен русской бытийности с феноменом русского имени и самосознания, мы приблизимся к пониманию того, во-первых, возможно ли, во-вторых, нужно ли, в-третьих, в каком именно виде и степени — сохранение русскости этникос при возможном исчезновении русского ЭСО.

Врожденное и приобретенное

Русское: врожденное и приобретенное. «Русское» как «простонародное». Советско-русский «культурный гегемон». Прошлое русской элиты и ее оспаривание настоящей нерусской элитой. Уничтожение русских культурных классов. Народ вчерашних рабов: социальное происхождение современных русских. Соотношение крепостных и свободных русских в населении дореформенной России, геноцид свободных и успешных сословий, демографическая и «культурная» гегемония вчерашних крепостных. Слагающие формирования русского народного уклада. Происхождение и характер крестьянской общины. «Типичные русские» и «другие русские».

Размышления о русской бытийности необходимо предварить принципиальным методологическим предисловием.

А именно, перед тем, как пытаться определить что есть русская бытийность, те или иные ее параметры, надо понять или, по крайней мере, поставить вопрос о том, чем они являются. Русский бытийный код, гештальт – это врожденное или благоприобретенное состояние? И что именно из него является первым, а что вторым?

Казалось бы, абстрактный, извечно дискутируемый социальными философами, детерминистами обеих мастей, этот вопрос в нашем случае обретает чрезвычайную практическую злободневность.

Ведь если мы будем говорить о русских не как об исторически ретроспективном феномене вроде древних греков или египтян, но как о данности «здесь и сейчас», нам придется иметь дело с вполне определенным «русским стандартом», то есть образом русской бытийности и нормативного русского человека – ее носителя.

А коли так,  нужно отложить до отдельного рассмотрения, когда будет предпринята попытка выявить врожденные, существующие в качестве потенции, но утраченные в качестве социальной данности русские архетипы высших и средних сословий, то есть верхнего и среднего этажей культуры, утраченных русскими.

Вопрос это принципиальный, определяющий отношение к русскому, которое сидит в подкорке у многих как современных русских, так и людей, оценивающих их со стороны. Ведь с советских времен подспудно формировалось представление, в котором ставится знак равенства между русским и русско-просто-народным или русско-рабоче-крестьянским.

И, надо сказать, что не с исторически-ретроспективной, а с житейской точки зрения, это наиболее очевидный подход. Ведь после революции 17 года русские, пожалуй, в наибольшей степени оказались представлены выходцами из рабоче-крестьянской, русско-простонародной среды, тогда как представители новой советской русскоязычной эрзац-культурной элиты стали восприниматься как нерусские.

Это привело к тому, что простонародная среда, едва ли вообще обладавшая в досоветские времена национальным самосознанием, стала стихийным «культурным гегемоном» русской национальности, что, впрочем, активно поддерживалось отчужденной от нее нерусской русскоязычной интеллигенцией, которая способствуя консервации данной «гегемонии», таким образом культурно дисквалифицировала чужеродное большинство. В качестве характерного примера здесь можно привести образный ряд российской сатирической эстрады, занимающейся одновременно культивированием и унижением «русского быдла», физиономию которого давалось добровольно проиллюстрировать его единичному на фоне этого кагала представителю – Михаилу Евдокимову.     

Увы, бесполезно доказывать новоявленной «культурной аристократии», что у русских были свои благородные и зажиточные сословия, культивировались высокие стиль и стандарт бытийности, существовала признанная ведущими культурными нациями мира элита. Самозванцы хорошо знают, чье место они занимают, ведь это их дедушки, зачистив ее в этой стране под корень, обеспечили своим внучатам дорогу в люди.

«Это было давно и неправда» — вот как можно охарактеризовать сегодняшнее отношение этих людей к высокому стандарту русской бытийности, уничтожение которого сделало его нынешний тип технически безальтернативным.

Вопрос на счет «неправды» действительно непрост, потому что современные культурные дисквалификаторы русских тут же принимаются указывать на нерусскость по крайней мере высшего этажа дореволюционной культуры, в этническом и/или культурном отношении.   

Да, действительно российская аристократия во многом имела иностранное происхождение, уже не говоря о культурной ориентации, начиная, по меньшей мере, с Петра I. Однако выводя за скобки российскую цивилизационную специфику, надо отметить, что сам факт таковых не является чем-то из ряда вон выходящим для европейской аристократии, которая по своей сути представляла собой интернациональный феномен.

Но по мере перехода от сословно-монархического уклада к национальному во многих странах постепенно происходила и национализация элиты, либо через смену на новую революционным путем, либо через сложные процессы революций-реставраций и эволюционного развития. По своему этот процесс шел и в России. По крайней мере, весь массовый слой дворянства в коренной Великороссии был преобладающе русским, русское и смешанное русско-западное дворянство было серьезно представлено и в высшем свете. О купечестве и мещанстве, то есть, пресловутом «среднем классе» и говорить не приходится – они были почти чисто русскими.

Однако при этом проблема денационализированности русской элиты, лоббистского влияния внутри нее этнических группировок, стояла и сохранялась вплоть до самого падения русской монархии, свидетельство чему мы найдем в трудах таких русских мыслителей как М.Меньшиков и В.Розанов.

Несмотря на преобладание в русском дворянстве собственно русского элемента и относительную малочисленность инородного, оно так и не сумело, не успело обрести структуру национальной аристократии, то есть, элиты русской нации.   

Но если в возражении «давно и неправда» со вторым пунктом можно частично поспорить, увы, в том, что касается первого, возразить уже нечего. И дело даже не в том, сколько времени прошло с той поры – его, по историческим меркам, прошло относительно немного. Проблема в утрате живой связи времен, пресечении традиции культивируемой бытийности, передающейся из поколения в поколение и могущей при нормальном порядке вещей быть источником культурного облучения и воспитания нации.

Те, кто могли бы привить и передать русскому народу культуру высокой бытийности, пусть и опосредованно, через влияние ее стандартов на формирование «массовой национальной культуры», были уничтожены, если не физически, то уж точно политически и культурно, как класс, как возможный субъект подлинной «культурной гегемонии» в русской национальности. Кем они были заменены и что из себя представляет пришедшая им на смену «элита», хорошо известно, поэтому повторяться по этому поводу в который раз нет никакого смысла.

Сейчас речь идет не об «элите», а о русских.

Русских, которые после разгрома высокой европейско-русской культуры, ее верхних и средних этажей, продолжили свой путь как народ рабоче-крестьянского происхождения, каковой к реальности высших сословий Российской Империи имеет примерно такое же отношение, как современные греки к древним эллинам.  

Ведь называя вещи своими именами, надо признать, что за исключением незначительного меньшинства, сегодняшние коренные русские, то есть те, кто имеют русские корни, являются потомками не той культурной элиты, по которой можно судить о возвышенном образе русской культуры, а тех народных низов, о бытийности и жизни которых мы имеем весьма малое и поверхностное представление.

Если говорить совсем откровенно, русские – это народ вчерашних рабов. Да, да, ведь, как бы иные романтики не возмущались по поводу того, что крепостничество не может считаться рабством, потому что, де, было основано на «возвышенных христианских идеалах», систему, в которой один человек лишен базовой личностной свободы и является, пусть и с оговорками, вещью, принадлежностью другого человека, можно назвать только рабством.

При этом можно спорить, гуманным или нет, оправданным или нет было это рабство, но сам факт остается неумолим – это было именно рабство. Рабство, при котором рабов продавали, разлучали с семьями, били, заставляли безвозмездно работать, то есть, самое что ни на есть настоящее рабство.

А теперь посмотрим на факты. По приблизительным подсчетам (ибо точных на сей счет нет), перед отменой крепостного права в 1861 году крепостные среди русского населения составляли чуть меньше 40%. Остальные 60% приходились на свободных крестьян, а также промышленных рабочих, разночинцев, мещан, купцов, священников, дворян.

Последние три группы, как известно, подверглись или физическому геноциду или политическому уничтожению, так что из социально-демографической базы предков современных русских они так или иначе выбывают, соответственно, за их счет возрастает доля этих 40% вместе с остальными уцелевшими.

Далее, хорошо известно, что освобожденные крепостные крестьяне после реформы и в процессе последующего становления капитализма, в основном пополнили либо промышленный пролетариат, либо ряды крестьянской бедноты. Соответственно, основную массу зажиточных крестьян, кулаков и середняков, составляли именно свободные крестьяне. Но именно они приняли на себя еще один страшный удар репрессий, будучи уничтоженными или физически или социально.

Соответственно, если вычесть и их, то доля крепостных возрастает еще больше, а если учесть, что среди свободных крестьян и промышленных рабочих на момент отмены крепостного права уже было немало освобожденных крепостных в первом или нескольких первых поколениях, станет понятно, что именно вчерашние крепостные, то есть, по сути, рабы, составили основной социально-демографический массив, из которого в своем большинстве вышли современные коренные русские.

Ведь корни подавляющего большинства современных русских в третьем или четвертом поколениях уходят в крестьянство, а большинство крестьян в России еще к середине XIX века были крепостными. И даже, когда речь идет об исключениях в виде русских чисто свободного происхождения (дворянство, купечество, мещанство, священство, вольное крестьянство), в своей массе они подвергались социальной ассимиляции ровно настолько, насколько им приходилось жить и формироваться среди простого, рабоче-крестьянского русского народа, ставшего стихийным «культурным гегемоном» актуальной русской национальности.

Русские предки большинства из нас, включая и пишущего эти строки, перестали быть рабами почти одновременно с американскими неграми – наших отпустили на волю в 1861 году, их – в 1865 году. И так как именно они, а не уничтоженная в ХХ веке германо-русская элита, определили лицо русской национальности, мы должны отчетливо осознать этот факт: мы, русские, народ «белых негров», без своего государства и элиты, перемалываемый жерновами враждебной цивилизации, агенты и наместники которой правят нами, уничтожая как народ и заселяя наши земли пришлыми колонизаторами.

Сейчас мы не будем говорить о том, какие политические выводы следуют из этого нашего положения белых негров – даст Бог, этому будем посвящена отдельная глава.

Пока же мы должны разобрать социальные вводные, определяющие бытийный уклад русского, и отделить их от чисто природных, понять, насколько и как они соотносятся между собой. Собственно, без этого не будут возможны и никакие последующие политические выводы…   

Итак, мы – народ, чей бытийный уклад сформировался в условиях многовекового крепостного рабства, да еще и в суровой климатической зоне.

Развивая этот тезис, можно конкретизировать, что на становление социально-бытийного уклада «русских негров» решающее значение оказали три фактора:

—          достаточно суровый северный климат;

—          опустошающая рабовладельческая эксплуатация и как их следствие –

—          навязанный коллективизм крестьянской общины как принцип организации и выживания.

Последнее необходимо осознать предельно ясно – крестьянская община, которую с подачи помещиков-славянофилов стали воспевать как источник народного духа и национальной самобытности, как это уже давно установлено историками, была не изначальным и не добровольным, а вынужденным институтом, результатом закрепощения крестьян, в рамках которого эксплуатацию и управление последними было выгодно осуществлять на началах круговой поруки.

Отсюда и абсурдность восприятия мифических общинных ценностей как исконно русских – они были таким же следствием и инструментом порабощения «русских негров», как и церковное христианство, православие. Последнее, как утвердилось на Руси в виде колониального инструмента сперва господства, а потом и навязчивого реваншизма византийского проекта, так затем и было односторонним орудием подчинения плантаторским субзападным государством и его дворянством своих рабов – «русских негров».

В этом факте, наверное, и заключается простой ответ на якобы сложный вопрос, над которым ломает голову русская интеллигенция – почему это простой русский народ, такой весь из себя православный, при первой же возможности ринулся сдирать с церквей кресты и рвать на части ненавистных ему попов, пусть и под руководством еврейских комиссаров, которые тогда воспринимались как меньшее зло.

Именно поэтому весь уклад, все принципы социальной организации, все т.н. «духовные ценности», которые определили тип бытийности, по сей день довлеющий над «русскими неграми», есть ничто иное как следствие их порабощенного состояния, закрепощения, в том числе принудительного прикрепления к той пресловутой «почве», магическим воздействием которой некоторые объясняют «загадочную русскую душу».

Однако миф об изначальном русском почвеннике-общиннике-государственнике легко разбивается о замалчиваемую пропагандистами казенной русскости реальность «других русских» — тысяч и тысяч, нет, не элитариев, а самых что ни на есть простых, коренных русских людей, которые сквозь всю историю России бежали и от «русского уклада», и от «русских ценностей», и от «русской почвы».

Тысячи русских бежали от рабства за волей на Дон, тысячи русских бежали от лицемерия плантаторской церкви в поисках Бога, становясь теми, кого казенная пропаганда называла «сектантами» и «раскольниками», тысячи русских в поисках вольготной жизни предпочитали бежать из родины, куда глаза глядят – хоть на Кавказ, хоть в Турцию, хоть в Канаду с Бразилией. Причем, подчеркну, речь идет не о беспочвенных интеллигентах, как это могли бы представить записные патриоты, не об элитариях-перевертышах, а самых, что ни на есть простых, от сохи, русских людях.     

Своим примером эти «другие русские», кровь от крови и плоть от плоти нашего народа — этникоса, но не ЭСО – в тех случаях, когда им хватало сил и воли создать коллективную альтернативу «традиционному русскому укладу», наглядно демонстрировали, что по ряду существенных критериев возможен и принципиально иной тип бытийности, само наличие которого опровергает миф о том, что нынешний «нормативно русский» является врожденным и безальтернативным для русского этникос.

Какой же он, русский гештальт? И где в нем то, что можно назвать врожденным архетипом русского как такового, в отличие от того, что является порождением и следствием определенного социального уклада?

Этот вопрос мы собираемся рассмотреть на примере русского отношения к основным проблемам бытийности, о которых речь, даст Бог, пойдет дальше.

Утраченный русский «шариат»

Неизвестность истории русского народа и русских земель. Дониконовский древлеправославный «шариат», крах мифологии «религии благодати» вместо «религии закона». Народы «в законе». Катастрофа русского раскола глазами народа «в законе», утрата представлений о «скверне». Насколько повсеместным был русский «шариат» до реформации, проблема регионального разнообразия. Сущность «двоеверия», с точки зрения православного «шариата». Уничтожение древлеправославного «шариата»: трагедия народа и потребность государства.

Начиная разговор о важнейшем аспекте русской бытийности, следует сказать, что изучение таковой сегодня крайне затруднено. То есть, мы можем судить о нашем бытовании сегодня, можем говорить о русском укладе в советское или предреволюционное время вплоть до XIX века, но углубляться раньше в этом вопросе уже гораздо сложнее.

К сожалению, история русского народа известна нам очень плохо. То есть, история того, что принято называть Русским государством, Россией, отождествляя с ними русских, как раз хорошо известна. Но сегодня, когда все большее и большее количество русских не только ставит под вопрос это тождество, но и радикально разводит два этих феномена, становится понятно, что не только политическая реальность, но и история России почти полностью заслонила таковую же русских как народа.

Причем, увы, картину здесь не меняют и современные русские регионалисты и сепаратисты, противопоставляющие абстрактной России такие же абстрактные «Залесье», «Ингерманландию», «Сибирь» и т.д. В том и другом случае теряются русские как живые люди, и составляющие народ, их жизнь, их уклад, его становление, эволюция, факторы на них влияющие и т.д.

В прошлой главе мы уже писали о том, что за исключением результатов антропологической экспедиции академика Бунака, проведшего ценнейшую работу, мы не знаем, особенно на сегодняшний день подробную генетическую структуру русского народа в его региональных раскладках. Но генетика вещь, хотя и интересная, но для простого человека достаточно абстрактная, а вот, быт, уклад, отношения – знать это куда важнее, чтобы понимать, кто мы, откуда наши корни. Например, изучая свои, я неожиданно с интересом обнаружил значительную специфику, самобытность Рязанщины, из которой вышли мои предки, давшие мне фамилию. Но ведь это же, наверняка, можно сказать и о любой другой земле даже Золотого Кольца, пресловутого «Залесья» — Владимирщине, Орловщине, Тамбовщине, Брянщине, Курщине, Смоленщине и т.д.

Те же немцы с интересом изучают и пестуют историю и самобытность каждой из земель, составляющих современную Германию. Наши же, не менее самобытные в плане народной жизни регионы коренной Великороссии воспринимаются как какая-то серая масса, этнографическая туземная специфика, могущая быть только потешным фоном для «блистательной истории великой мировой державы».

Я пишу это не для того, чтобы в очередной раз посетовать на пресловутое «Ымперство», а чтобы указать на причину, по которой полнота и точность фактов в тех сферах, о которых пойдет ниже речь, вряд ли возможна.

Хочу сказать, что, начав свое исследование, не научное, нет, а личное, для себя самого, с питания русского народа, я столкнулся с темой, которая существенно скорректировала его акценты и выводы. Дело в том, что разделение пищи на постную и скоромную во время постов хорошо известно, но, вот, столкнувшись с наличием еще целого ряда пищевых ограничений у православных русских в эпоху Московской Руси, нельзя было не задаться вопросом, а в чем их причина?

Так, я с удивлением обнаружил, что для древлеправославных русских было «нельзя вкушать рыбу без чешуи (сома, осетра, угря), раков и иные морепродукты (креветок, кальмары), нельзя есть телятину и мясо зайцев, бобров, белок (векшину), конину, ослину, собачатину, мясо некоторых птиц и проч., употребление свинины допустимо, если она приготовлена на огне (прошла через огонь). Запрещается есть кровь: в мясе при готовке не должно оставаться крови. Запрещалось есть молозиво».

Человеку, знакомому со сравнительным религоведением, не может не броситься в глаза, что эти пищевые ограничения поразительно напоминают кашрут, то есть, достаточно строгие правила питания иудаизма, но никак не ту кулинарную вольницу, которой характеризуется современное христианство, православие в том числе. Начав, что называется, копать этот вопрос глубже, я с еще большим удивлением наткнулся на революционную (по крайней мере, для моего сознания) работу протоиерея Георгия Крылова «Понятие «скверна» («погань») в Средневековой Руси и в современном старообрядчестве», в которой, как следует из ее названия, раскрыты особенности религиозно-обрядового-ритуального быта Московии.

Судя по валу гневных, на грани истерики комментариев, причем, как мирян, так и клириков той же самой МП РПЦ, к которой относится протоиерей Г.Крылов, автору удалось просто таки руками схватиться за оголенный нерв, нажать на болевую точку современного русско-православного религиозно-исторического сознания. Отсюда и реакция, на эту, казалось бы, безобидную, этнографическую, на первый взгляд, работу – шок, воинствующее неприятие, попытка спрятаться от реальности, агрессия.

И не мудрено! Ведь, если верить автору этого исследования (а в каком объеме и с какими оговорками это можно делать, мы скажем позже – для того было и наше предисловие), фактически получается, что до никоновских реформ русские люди жили по своему, вполне конкретному «шариату».

Я не зря ввел здесь такой провокационный для православного сознания термин. Ведь как показывает обсуждение этой статьи современными православными мирянами и клириками, суть этих ритуальных правил и ограничений остается принципиально непонятной на платформе маркионовского мышления, противопоставившего Новый Завет Ветхому, фактически возобладавшего в христианстве. Но как он будет непонятен или даже чужд подавляющему большинству современных христиан, так, с первого взгляда, он будет предельно ясен религиозно практикующим мусульманам, живущим по Шариату, или иудеям, живущим по Галахе.

И вправду, русский древлеправославный «шариат», описываемый прот. Г.Крыловым, устанавливал для придерживающихся его правила досконального регулирования всех, включая мельчайшие детали, аспектов жизни, так же, как это делают Исламский Шариат и иудейская Галаха. Тут тебе и правила ритуальной чистоты, разделение вещей и действий на чистые и нечистые, подробная регламентация половой жизни через эту призму, правила приготовления и вкушения пищи и запреты в этой сфере, домохозяйство, социальные отношения, рождения и похороны. Словом, юридическое регулирование всей жизни человека, с момента его появления на свет и до его ухода из этого мира.

Казалось бы, а что в этом такого принципиального, что это вызывает столь бурные эмоции, настоящую истерику у современных православных? Ну, законы и законы, ограничения и ограничения.

Ан нет. На самом деле тут рушится вся теология и историческая мифология модернистского христианства, противопоставляющего его как «новозаветную», в терминах сравнительного религоведения, «ортодоксальную» религию – «ветхозаветным» и «ортопрактическим» иудаизму и Исламу. По нему ведь, благовестие «Нового Завета» означает ни что иное, как отмену «Ветхого Завета» и Закона как конкретного религиозно-юридического руководства жизнью верующего «Благодатью», понимаемой как совокупность мистических и/или моральных инспираций, наличие которых освобождает христианина от «бремени» Закона.

А тут оказывается, что до раскола, то есть до никоновской вестернизаторской реформации православные русские не только жили по собственному «шариату», но и видели в этом глубокий религиозно-мистический смысл, а никак не проявления языческо-магических суеверий, которыми их пытается объяснить модернистское христианство.     

И это действительно радикально меняет все восприятие русского народного уклада! Ведь народы, которые признают в своем бытовании всеобъемлющий Закон жизни, в том числе, правила чистоты и нечистоты, находятся просто в другом онтологическом измерении или эшелоне, чем те народы, которые их не имеют и не признают. Потому, что для человека, имеющего такой Закон и живущего по нему, именно тот, у кого его нет, суть «язычник», животное, нечистый.

В этой связи характерен и приводимый прот.Г.Крыловым пример православных липован, которые в условиях общего падения уровня их веры у современной молодежи при выборе невесты руководствуются важнейшим критерием – признает ли она «скверну» или нет, то есть, признает ли она правила ритуальной чистоты и нечистоты. Аналогичный подход сегодня можно встретить и у других народов Закона, сталкивающихся со схожими проблемами – если ты, будучи евреем, не держишь Шаббат, это очень плохо, но если ты ешь свинину, то ты просто животное. Равным образом, если ты оставил Намаз, будучи мусульманином, это одно, но если ты перестал даже подмываться после испражнений, ты просто «наджас», ходячая грязь.

Так вот, вопреки тому, что внушает официозное христианство, если принимать позицию и аргументы старообрядцев, оказывается, что до никоновских реформ русские были народом Закона. А раз так, то и весь бытийный уклад русских той поры следует рассматривать не просто с абстрагировано этнографических позиций, но именно через призму понимания этого Закона.  

Соответственно, становится понятным и поистине эпохальный масштаб и последствия никоновской реформации (именно так – Реформации, а не просто «реформ»), их буквально катастрофический характер для русского древлеправославного сознания и уклада.

То, что нам пытаются представить, как сугубо обрядовый спор о двое- или трое- перстии, посолони или противосолони, на самом деле было вопросом непримиримого религиозного, мировоззренческого и, более того, онтологического размежевания.

Непримиримость мировоззренческого конфликта сторон в этом споре, опять же, будет проще понять скорее мусульманам, чем современным христианам, оставляющим свои комментарии к упомянутой статье Г.Крылова. При том, что внутри исламской, равно как и иудейской юриспруденции существует целый спектр позиций, по которым существуют расхождения, относительно того, что является дозволенным или запретным, чистым или грязным, само деление на то и другое, то есть, признание того, что каждая вещь или каждое действие имеют правовой статус (хукм), относящий ее к тому или другому, не вызывают сомнений ни у одного мусульманина или иудея.

Больше того, несмотря на то, что такфир, т.е. обвинение в неверии, отпадении от Ислама (впадение в ересь, т.е. тяжкое отклонение от его вероучения при формальном причислении себя к Исламу является разновидностью такового) является крайне щепетильным вопросом, требующим огромной осторожности и осмотрительности там, где речь идет о понимании человеком вероучительных тонкостей или несоблюдении им практических предписаний Ислама, при отрицании человеком самого Шариата, то есть свода постановлений о дозволенном и запретном, он не просто возможен, но и обязателен. Более того, обязательно не только считать неверным человека, пусть даже апеллирующего к «духовности», «мистике» и «морали» Ислама, но отрицающего при этом Шариат, но и того, кто не будет считать такого человека неверным, то есть, не отделит свою религию от его религии (ереси).

И если посмотреть на ситуацию с этой точки зрения, становится понятным, почему те, кто сохранили верность «старой вере» или, если угодно, древлеправославному «шариату», были готовы не просто уходить в скиты, чтобы спасти их, но и принимать мученическую смерть со своими семьями и малыми детьми, чтобы сохранить их от вероотступничества в их понимании

Но пропасть раскола, как уже было сказано, пролегла не только по религиозному критерию, разделив один народ на «верных» и «еретиков» — раскол спровоцировал размежевание между двумя этими частями на глубинно онтологическом уровне.

Ведь если соблюдение староверами своего «шариата» имело одной из целей жить в чистоте и быть чистыми, сторонящимися нечистоты и очищающимися от нее, то те, кто сознательно переставал это делать, по определению не могли восприниматься иначе как носители «скверны» или грязи. Поэтому очень даже понятно, почему прикосновение этими людьми даже к вещам из обихода «чистых» оскверняло последние – аналогия может показаться грубой, но примерно из этих же соображений в «синих» зонах нельзя ни есть из посуды «опущенных», ни сидеть с ними за одним столом, ни прикасаться к ним.

С этой точки зрения, становится понятно, почему для поборников старого уклада, который зиждился на православном «шариате», ломка народа никонианской реформацией означала не просто вероучительную апостасию, но и онтологическое осквернение последнего. Те, кто сумели этого избежать, спасти свою религию и свою бытийность, в такой перспективе воспринимались как библейский «остаток» на фоне падшего «Израиля».

Однако вопрос, который закономерно возникает в этой связи – действительно ли русские, весь русский народ жили таким укладом до никонианской реформации или он в таком виде оформился уже после нее в среде самих староверов, которые стали преподносить свой «сектантский» образ жизни как древлеправославный?

И вот тут мы возвращаемся к тому, с чего начинали обсуждать эту тему.

Насколько вообще и в каком объеме нам известен уклад всей Руси, чтобы рассуждать о русском народе как таковом, как едином целом?

Скажем, некоторые этнографические источники указывают на то, что на Курщине и Орловщине в тот момент вообще, скорее всего, не было бань, что ставит под вопрос возможность исполнения в условиях северной зимы с деревянными избами и земляными полами важнейшего пункта Закона – полного омовения, без которого было невозможно восстановление ритуальной чистоты после каждого полового акта.  Белгородская, Липецкая и Рязанская области в значительной степени заселялись пришлым населением, поэтому понять их исконный уклад в принципе сложно.

Что касается старообрядцев, бывших носителями этого уклада, то известно, что в условиях гонений их движение носило преимущественно переселенческий характер – из разных мест они стекались туда, где можно было сгруппироваться и сохраниться, стало быть, в какой мере они привносили с собой эти традиции из мест происхождения либо они формировались уже в новой, изолированной среде, сказать сложно.

Учитывая региональное своеобразие русских земель, которые у нас принято причесывать под одну гребенку, ответ на этот вопрос, скорее всего, надо поискать в самой истории становления православия в народной среде и специфике этого процесса.

Так, наверное, любому религоведу известна проблема русского двоеверия, то есть, сочетания в том или ином объеме православных правил и обычаев с дохристианскими, языческими. Распространенный комментарий по этому вопросу таков, что на протяжении многих веков церковь боролась с пережитками язычества, пытаясь либо уничтожить их, либо ассимилировать древнеславянские культы и представления в православные.

Можно сказать, что такой официозный взгляд, получивший распространение в русском обществе, предполагает, что в духовно-бытовой истории русского народа существовали лишь два главных актора – абстрактное «язычество» и абстрактное «православие». При этом подразумевается, что каждый из них внутри себя был чем-то целостным, а вместе они образовывали тот специфический феномен, который определяется как народное «двоеверие».

Меж тем, выводя за скобки «язычество», гетерогенность которого могла бы стать темой отдельного исследования, очевидно, что и христианство на Руси не было чем-то однородным, о чем свидетельствуют факты и наличие различных «ересей» (например, «жидовствующих»), и конфликты вероучительных школ («иосифлян» и «нестяжателей»).

Православный философ Георгий Федотов в этой связи выдвигал интересную гипотезу о том, что «законническая» парадигма в русском древлеправославии во многом и формировалась как реакция на стихийное язычество, окружавшее христианство, попытку его жесткого искоренения. Это интересная гипотеза, если развивать логику православного «шариата», т.к. утверждение, укоренение Ислама в некоторых свежеисламизированных народах с сильными пережитками доисламских обычаев и представлений, тоже сплошь и рядом мобилизовывало его адептов на непримиримую борьбу с этими обычаями («адатами») под знаменем бескомпромиссного следования Шариату.

Однако вполне можно предположить, что к моменту раскола эта православная «шариатизация» еще не в полной мере увенчалась успехом, чем и можно объяснить относительную легкость отказа большинством простых людей от Закона. Пусть и многочисленное, но все же в процентном отношении явное меньшинство русских «шариатчиков» фактически совершило «хиджру», т.е. исход из своего народа, сочтя его «отпавшим» и «осквернившимся».     

Однако то, что стало трагедией для русских как народа Закона, было вполне естественным и необходимым для России как государства, «исторической России». Ведь очевидно, что для человека Закона, для которого главное быть рабом Божьим, что требует подчинения всей его жизни этой цели, неприемлемо рабство перед кем-либо другим, будь то государство или барин. Вот почему в условиях, когда Российское государство, начиная с Алексея Михайловича и особенно с Петра, встало на путь вестернизации и мобилизации, инструментом которых было закрепощение большинства русского населения, его обращение в рабов, такие люди были не только не нужны, но и опасны.

Еще опаснее было бы то, если бы в итоге таки состоялась «шариатизация» всего русского народа – ведь в этом случае, как это показал пример многочисленных старообрядческих восстаний (Булавин, Разин, Пугачев – все они были староверами), обращение с людьми, осознающими себя верными рабами Божьими, а значит, отказывающимися поклоняться кому-то кроме Него, то есть, идолам, как с безропотными холопами, было бы просто невозможно.

Поэтому вполне естественно, что дальнейшее укрепление субзападного, то есть западнического, принципиально антиавтохтонного государства, в качестве которого и возникла Россия, его превращение в Империю, было возможно только ценой не только духовного, но и онтологического искореживания русского народа, выбивания из под него той почвы, на которой он мог бы крепко встать на свои собственные ноги.   

Этот момент мы должны отчетливо понимать при дальнейших рассуждениях, чтобы иметь в виду, что бытийный уклад большинства русских, «русских негров», о которых пойдет речь, претерпел существенную эволюцию, а в каком-то смысле даже революцию, после Реформации Никона.

Русское питание

Русская кухня в теории и на практике. Питание крепостных крестьян, деревенско-религиозный уклад и его ломка советской урбанизацией. Влияние «эмансипации» русской женщины на питание русской семьи. Питание семьи как маркер социального происхождения жены. Уничтожение Совком массовой культуры питания у русских. Разрушение культуры не только еды, но и питья, последствия этого. Питание русского «среднего класса». Онтологическое деление на людей «расы» и быдло. Сужение возможностей «среднего класса» после кризиса 2008 года. Унифицированное питание «среднего класса» во всем мире и его специфика по-русски. Отсутствие национального фаст-фуда, наличие/отсутствие национального фаст-фуда как индикатор наличия/отсутствия национального государства.

Тему русского питания мы будем рассматривать совсем не так, как это делается в большинстве литературы, посвященной этому вопросу. Ведь узнать про то, что представляет собой русская кухня в теории не представляет особого труда – открывай любую книгу про «традиционную русскую кухню», да и читай себе на здоровье. Другое дело, а какое отношение все это имеет к реальной жизни, к современности?

Ведь на примере русской кухни особенно видно то, о чем уже не раз говорилось ранее – к классической русской культуре, существовавшей до 1917 года, после уничтожения ее верхних и средних слоев, бывших носителями культивирования бытования, современные русские люди, в своем большинстве вышедшие из «русских негров», имеют примерно такое же отношение, как современные греки к древним эллинам.

Как и где сегодня обычный русский человек может прикоснуться к тому многообразию блюд и напитков, которое составляло «классическую русскую кухню», с ее закусками, супами, основными блюдами и гарнирами, квасами и морсами, сладостями? Сегодня заведения, в которых их изготавливают и подают, носят элитный характер, так что, найти ресторан настоящей русской кухни в той же Москве (едва ли в других русских городах дело обстоит лучше!) куда сложнее, чем ресторан азербайджанской, грузинской или китайской.

Конечно, ничего невозможного в этом нет – заходим в интернет, вбиваем в поисковик искомые сочетания слов, получаем результат в виде сайтов соответствующих ресторанов. Заходим и смотрим.

Например, ресторан «Годунов». Неплохой выбор блюд, более-менее аутентичная обстановка. Да вот только цены – каша «Гурьевская», например, начинается с 600 рублей, основное блюдо колеблется в районе 2000, а закуски, а напитки, а чай, а десерт? Так что, если хочешь вкусить русской кухни, мил человек, готовься за обед отстегнуть эдак 4000 и это только на одного. А с семьей? А с друзьями? И по другим аналогичным ресторанам вроде «Царской охоты» или «Пушкина» дело обстоит не лучше, из чего можно сделать вывод, что пресловутая «русская кухня» сегодня это товар для иностранцев, для узкой прослойки богачей, в массе своей нерусских, и лишь для мизерного количества состоятельных русских – любителей старины.

А как питается простой русский народ? В контексте ранее поднятой темы можно привести грустную шутку-поговорку, которую используют применительно к нынешним ряжеными казакам: «дед твой был казак, отец – сын казачий, а ты — … собачий».

Так вот, если проводить эту аналогию с русским жизненным укладом, не только питанием, то «казаком» можно было назвать дораскольных русских, которые жили по Закону, «сыном казачьим» — дореволюционных русских, а «… собачьим» все последующее. Ведь глядя правде в глаза, традиции национального питания у нас сегодня почти утрачены, и все большее и большее количество русских, русских горожан питается сегодня, как и все остальные жители «мировых городов» во «всем цивилизованном мире».

Об этом, то есть, об универсализирующемся питании «среднего класса» мы поговорим отдельно, а пока заметим, что даже эта тенденция, возможно, к лучшему, потому что, то, как питаются русские люди в низах, т.е. русские негры, это совсем уже ни в какие ворота не лезет.

Дело в том, что и крепостные крестьяне, из которых, как мы говорили раньше, произросла эта среда, питались крайне скудно и непритязательно, но, по крайней мере, у них был уклад и традиции, делающие это питание приемлемым для жизни и функциональным. Уклад этот был, во-первых, аграрным, что подразумевало наличие натуральной, а значит, здоровой пищи, как то молочных продуктов, хлеба, ягод, овощей и фруктов, грибов, реже, мяса. Во-вторых, религиозным, что подразумевало цикличность постов и праздников, кстати, явно сопряженную с аграрными (посевными, жатными и т.д.) циклами. В результате русский крестьянин питался, большей частью бедно, но тоже не без изысков, в том числе по праздникам типа Масленицы и Пасхи, кулинарные традиции которых, кстати, оказались наиболее живучими в простонародной среде.

С переводом крепостных крестьян в крепостных горожан, т.е. пролетариат или пресловутый рабочий класс, рухнула вся система отношений, вокруг которых выстраивались принципы, делающие непритязательное питание русских крестьян достаточно здоровым. Во-первых, натуральные продукты были заменены откровенной гадостью типа разведенного молока, всяких тушенок, колбас и сосисек, набитых бумагой, да, и все это зачастую удавалось доставать в боях в условиях советского дефицита. Во-вторых, был сбит весь цикл питания, привязанного к дому, домашней кухне. В-третьих, что вытекает из предыдущего, огромное, трагическое значение для русского домашнего уклада имело разрушение, причем, в более воинствующей, чем на Западе форме, его патриархальной основы, то, что миллионы женщин были не просто выброшены в работу и «общественную активность», но и «эмансипированы» от своих прямых домашних обязанностей, изуродованы мыслью о т.н. «равноправии».

В плане питания это привело к тому, что русские женщины в своем массовом, низовом слое – надо это признать – разучились готовить и, более того, не хотят этого делать. Следствием этого стала фактическая беспризорность русского мужчины, прозябающего на сосисочках-макарончиках, картошечках-селедочках, отварных пельменях и прочих «радостях жизни».

Кстати, в этом отношении стол русской семьи, впрочем, наверное, как и любой другой семьи, является безошибочным маркером ее социального не только положения, но и происхождения. Разница между ними есть и очень даже важна, ведь, выбившись из грязи в князи, можно приучить себя обедать и ужинать в ресторанах, да, только дома при этом ничего, как не готовилось, так и не будет готовиться – именно это отличительная черта домашнего уклада «русских негров». Напротив, русские женщины из редких оставшихся русских зажиточных семей, почти всегда происходящих из «недобитых врагов народа», даже при ограниченности домашнего бюджета, будут и варить борщи, и печь блины с пирогами, и делать салаты, и готовить морсы с компотами.

Однако последние находятся в подавляющем меньшинстве и в условиях бессословного общества, социально ассимилируясь среди своих соотечественниц из доминирующей «негритянской» (рабочее-крестьянской) среды, со временем исчезают, проще говоря, портятся, не в одном поколении, так в следующем – через социально-смешанные браки.  

Трагедия русских низов, которые и определяют облик современного русского народа, заключается в том, что культура питания утрачена почти полностью, что включает в себя не только, что есть, но и то, как есть. Уничтожение малого бизнеса, частных пекарень и трактирчиков, индустриализация и пролетаризация сферы питания привели к полной утрате в народе эстетического отношения к питанию, которое и в среде-то крепостных крестьян было крайне неразвито, но все же, имело место быть. Миллионы людей начисто лишились понимания того, что любая, даже самая простая пища, должна быть не только набором белков-углеводов и калориев, но и своего рода таинством, тем, что в религиозном сознании воспринималось как богоданный удел.

Отсюда и массовая народная культура селедок на газетах, закусок из консервов, чесночно-колбасных перекусов где попало, поедания на бегу пирожков не пойми из чего, по народной поговорке, «с котятами – их ядят, они глядят» и т.д., и т.п.

Досуг русского человека, конечно, досуг алкогольный – это отдельная песня. О собственно физиологическом аспекте алкоголя в русском питании мы поговорим отдельно, сейчас речь пойдет об его онтологическом измерении, если это так можно назвать. Ведь, надо сказать, что пьют русские, русские негры сегодня еще хуже, чем едят, а попросту говоря, пьют, как свиньи.

Пьют в подъездах, в гаражах, на детских площадках, пьют в метро и электричках, пьют не только всякую гадость типа «отверток» и «яг», пьют, не присаживаясь, толком не закусывая (даже если считать ту гадость, которой это принято делать, «закусками»), напиваясь до чертиков, разбрасывая вокруг пустые банки и бутылки, частенько заблевывая и обоссывая себя и окружающее пространство.

Если абстрагироваться от темы пагубности алкоголя вообще, в русском случае – его убийственности для этноса, причиной этого недочеловеческого поведения является разрушение и отсутствие культуры еды и питья, не какой-то там элитной, а самой что ни на есть массовой, народной. Ведь пьют алкоголь и в Европе, пьют, порой, не меньше, чем русские, однако, пьют, как правило, или дома или в барах и кафе, которых существует огромное множество, в том числе, ориентированных на необеспеченные низы общества.

Последние в России почти полностью отсутствуют, по крайней мере, такие, в которые мог бы пойти на кружку недорогого пива необеспеченный человек, вот и сбивается народ по переходам метро, детским площадкам и гаражам. Особая вина за последнее, кстати, ложится на русскую женщину, точнее, на то, во что она превратилась благодаря советской власти с ее политикой «эмансипации».

Ведь русский мужчина – в отличие от того же кавказского – боится привести друзей в дом, где его бы ждал стол с закуской (да и куда приводить – в спрессованные хрущевки, где дети должны делать уроки?), но в отличие от европейского не имеет возможности пойти с ними и в паб, вот и идет резать селедку на газете в гаражах, и это еще не самый плохой вариант.   

По этому ключевому моменту бытийности народа отчетливо, видно, что русские, простой русский народ это именно что негры, нигерры, и даже ниггеров, может быть, не стоило бы оскорблять, сравнивая с ними то, во что превратились потомки крепостных крестьян за полтора века социальных трансформаций.

Но вернемся, как и обещали, к теме современного «русского среднего класса», пытающегося, пробившись к каким-никаким средствам существования и благам цивилизации, немного приподняться над качеством жизни той среды, из которой он вышел («он вышел родом из народу, хотел и выпить, и закусить»). 

Надо сказать, что применительно к этой категории людей, что называется, с некоторыми возможностями, надо отталкиваться от двухуровнего деления.

Первое – это деление на тех, кто хочет жить качественно и тех, кто не хочет. Подчеркиваю, что речь идет именно о качественной, а не богатой жизни, т.к. понятия эти хотя и сопряженные, но не всегда тождественные.

Безусловно, наличие или отсутствие такого желания зависит прежде всего от породы человека или того, что Шпенглер, называл расой. Например, человек сам родился и рос среди непролазного мрака, был детдомовцем, голодал и ходил в поношенной одежде и только и видел вокруг себя, как все пьют, пьют, пьют. Не надо быть наивными – с высокой вероятностью большинство таких людей повторят судьбу тех, кого они видели вокруг, но найдется и меньшинство, те, у кого есть здоровая порода, которые, именно отталкиваясь от этого дна, будут стремиться сами выбиться в люди.

Это, может быть, крайний пример. А вот в советское время существовала целая генерация людей, которые сами были из «трудового народа», а детей своих всеми силами старались выучить и воспитать так, чтобы они работали уже мозгами и могли быть «белыми людьми». И если окружающие их после школы посылали своих детей в техникумы и ПТУ, чтобы те пошли скорее работать, то они, нуждаясь сами, иногда продавая семейные накопления или работая на нескольких работах, стремились обеспечить своим детям возможность получить высшее образование. Такие люди и дома обычно культивировали особую, «интеллигентную» атмосферу – мамы не давали папам ругаться матом, детей учили хорошим манерам по книжкам, выписывали и читали классику и т.д. Со стороны эта интеллигенция в первом поколении, конечно, могла выглядеть достаточно комично, но ведь все с чего-то начинается – другое дело, что драма этой прослойки в масштабах страны заключалась в том, что первое, максимум, второе ее поколение и оказалось последним, будучи выброшенным гайдаровскими реформами из НИИ и конструкторских бюро за прилавки ларьков и в челноки.

Но есть и противоположные примеры – людей, которые имея благородное происхождение, могут кичиться тем, что не брезгуют пьянствовать по подворотням, опускаясь так, что любой нормальный работяга поморщится. Это дефект породы, ее выбраковка в процессе отбора, позволяющего одним подниматься с низов и обрекающего других опускаться в них сверху – так устроен этот мир, так было и так будет.

Итак, среди пресловутого среднего класса русских есть люди, которые, получив доступ к деньгам, информации и возможностям, например, ездить по миру, понимают, что «так жить нельзя», и стремятся изменить свое бытование к лучшему. Питание – это особо чувствительный индикатор этого стремления, ибо можно, например, обставить дорогой итальянской мебелью большую квартиру или дом, купленные на шальные деньги, ездить отдыхать в Турцию, купить себе дорогую тачку, но при этом, сознательно пить чай из пакетиков и, сидя в ресторане, ностальгировать по временам, когда накатывали с ребятами в граненые стаканы, закусывая килькой из консервной банки.

С такими людьми все понятно, из грязи они вышли, в грязь рано или поздно и вернутся. Нам интересна вторая категория, а именно те, кто, увидев, как живут другие люди, захотели качественно жить и всячески к этому стремятся. Они в свою очередь делятся на две категории – тех, кто себе это может позволить и тех, кто еще или уже нет.

Проиллюстрируем это на примере питания. Идеальная ситуация – это иметь дома маму или жену, которая умеет и любит разнообразно готовить, благо, у семьи есть возможности для этого. Однако так как даже большинство людей с породой, с врожденным стремлением к росту вышли из среды, где этого не было принято, вкусив – в прямом смысле этого слова – плодов своего достатка, такие люди начинают менять свой рацион. Женщины осваивают новые рецепты и блюда, благо, интернет, телевидение, газеты забиты ими, иногда в дома нанимают кухарок. Мужчины, особенно если всего вышеописанного нет, предпочитают завтракать, обедать и ужинать в кафе и ресторанах, благо, появилось немало мест, где предлагают достаточно качественные завтраки и бизнес-ланчи, ну, а перекусить вечером на крайний случай можно хотя бы и пиццей.

Но дело в том, что для подавляющего большинства тех, кто относит себя к среднему классу в России, этот уровень возможностей просто недостижим. То есть, если человек в сегодняшней России имеет возможность хотя бы несколько раз в неделю завтракать в кафе и ходить на бизнес-ланчи, значит, он уже попал в привилегированную касту белых воротничков.

В этом смысле интересна и показательно динамика трансформации возможностей среднего класса, в массе своей офисного планктона, так как другого у нас почти и нет. Если в середине 90-х, да что там, даже нулевых, многие компании средней руки стремились обеспечивать своим сотрудникам не только медицинские страховки, корпоративы, возможности нормального отпуска, но и питание – в своих столовых, куда нанимали хороших поваров или в близлежащих ресторанах, где покупали корпоративные бизнес-ланчи, то уже к концу нулевых, особенно после кризиса 2008 года, ситуация медленно, но верно начала меняться.

Маленькие и средние компании – те, кому удалось остаться на плаву – сперва стали оставлять своих сотрудников без нормальных медстраховок, урезать отпуска, переводить их в более тесные офисы, а под конец и ликвидировать свои столовые и отказываться от корпоративных заказов на обеды. Питаться гражданам-служащим все чаще и чаще приходилось и приходится за свой счет, при том, что зарплаты, даже там, где не понижаются, уже давно не растут, чего не скажешь о коммунальных расходах, ценах на продукты, одежду и топливо.

В итоге питание, которое может позволить себе такой сотрудник, если у него хватит времени добежать до близлежащих ларьков (а их тоже, как и все связанное с малым бизнесом, последовательно ликвидируют), в лучшем случае будет состоять из сомнительного качества беляша или хачапури, в худшем (хотя, как знать…) из йогура и принесенного из дома яблока и бутерброда.

В принципе, если не лукавить, при наличии дома нормального ужина на таком рационе вполне можно прожить, если щепетильно относиться к подбору еды, например, вместо «мясной» гадости или «супа» быстрого приготовления днем питаться орехами, сухофруктами или свежими фруктами. На завтрак такие люди, те, кто имеют стремление нормально питаться, но стеснены в средствах, чаще всего едят мюсли с молоком или другие злаки с молокоми или йогуртом, если к тому добавить чашку сока, чая или кофе (пить чай заварной, а кофе натуральный или довольствоваться пакетиками и растворимым кофе – вопрос уже не столько денег, сколько той самой породы), пару печений или бутерброд, получится очень даже ничего. На самом деле, подобным образом пресловутый «средний класс», его низовые, массовые слои, питаются не только в России, но и в Европе, и ничего, пока от голода никто не умер.

Однако здесь есть две серьезные проблемы.

Первая. С питанием таким умереть действительно сложно, но при одном условии – если не прибавлять к нему кое чего еще. А именно – сигарет и алкоголя, которым вышедший из народа русский средний класс продолжает баловаться не меньше, чем его низы. Потому что, скажем, одно дело съесть на ужин гроздь винограда с ломтиком сыра, а другое, запить ее половиной бутылки мартини или шампанского, одно дело, съесть вечером салат или жаренную картошку с грибами, а другое дело, к тому опрокинуть один или два стопаря горькой. В первом случае вполне можно нормально прожить, если сбалансировать свой рацион питания, соотношение овощей, фруктов, злаков и отрубей, мяса и рыбы, сладкого и мучного, а второй тип «питания», когда употребление спиртных напитков повторяется каждый день или несколько дней в неделю – это ускоренная дорога на кладбище.

Вторая, с которой мы и начинали этот разговор. Конечно, ничего национального или русского в таком питании нет. При том, что у русского горожанина существовал и существует запрос на массовую, доступную национальную кухню (а не элитарные рестораны для упырей), который и позволил подняться разнообразным «теремкам», «пирогам» и «картошкам», увы, приходится констатировать, что русский национальный фаст-фуд, в котором бы русские горожане питались бы так массово, как американские питаются в американском, не состоялся.

В принципе, это немудрено, потому что национальный фаст-фуд – это достаточно сложный, затратный и не столько коммерческий, сколько социальный проект, который может состояться только в национальном государстве, причем, не каком либо, а достаточно сильном и амбициозном.

Проект, вполне могущий быть коммерчески успешным, но вначале, на первом этапе требующий политической воли и серьезной государственной поддержки, направленной на то, чтобы обеспечить свой средний класс здоровой, доступной и привлекательной национальной пищей во время рабочего дня.

Впрочем, ждать чего либо такого от российского государства было бы наивным, так как всю свою историю оно занималось прямо противоположным, чем заботой о качестве жизни своего народа. Сперва — искоренением в его среде Закона как основы здорового питания, потом спаивало веками, чтобы пополнять казенный бюджет, затем разрушало его традиционный социальный и духовный уклад, а сейчас и вовсе занимается его утилизацией, завозя на его место дешевую рабочую силу, не требующую социальных вложений и особых хлопот.

Как следствие, богатством «традиционной русской кухни» у нас, как правило, наслаждаются вексельберги, дерипаски и авены, при том, что простой русский народ загибается от разного дерьма и сивухи, а средний класс все больше ест на обеды йогурты, закуривая их сигаретами и догоняясь по вечерам пивком.  

Русский — значит пьющий?

Влияние алкоголя на физическую и духовную жизнь народа. Разные алкогольные культуры, плохой и «хороший» алкоголизм. Русское «винопитие» и закрепляющийся эффект «освобождения». Алкогольная зависимость как разновидность наркотической. Сигнальное и генетическое закрепление алкогольной зависимости. Психофизиология русской злости и «доброты». Русская надрывность как результат алкогольного синдрома. Влияние алкогольной зависимости на секс.

В прошлый раз мы уже коснулись темы русского алкогольного досуга в связи с рассмотрением проблемы русского питания, главным образом, современного.

Однако алкоголь – тема, настолько важная для русского бытия, что ее, пожалуй, следует рассмотреть отдельно.

Собственно, говорить о том, насколько алкоголь губителен для русского общества физически, пожалуй, особого смысла нет, т.к. информация о количестве ДТП, убийств и других преступлений, совершенных под его влиянием, об огромной смертности русского населения из-за сердечно-сосудистых заболеваний, одной из основных причин которых он является, наконец, о потомственном алкоголизме и генетическом вырождении значительной части этноса – хорошо известна, открыта, доступна. Что называется, просто бери, читай и делай выводы.

Куда сложнее проблема влияния алкоголя на то, что называют «духовной жизнью нации», но что, на самом деле, гораздо глубже и фундаментальнее – саму онтологию или структуру, код ее бытия. Влияние алкоголя на количество разводов, измен, обнищания и распада семей в русской среде хорошо известно, однако, проблема в том, что оно воспринимается скорее как эксцесс или злоупотребление алкоголем, самого по себе вполне де нормального. Мол, «пить пей, а меру знай» и все будет нормально.

При этом за скобками такого рассмотрения остается вопрос о том, что систематическое, именно в том виде, как это принято в бытовой культуре русского народа, употребление алкоголя делает с самим типом русского человека, то есть, носителем определенного, стереотипически закрепляющегося и воспроизводящегося поведенческого кода и мировосприятия.

Перед тем, как переходить к данному вопросу потребуется сделать важное замечание. Автор этих строк является принципиальным противником употребления любых опьяняющих напитков в любом виде, считая их в принципе злом как для отдельного человека, так и для общества в целом.

Поэтому нижеследующие рассуждения не должны восприниматься как пропаганда хорошего или здорового употребления алкоголя в противовес нынешнему порочному, развития «продвинутой алкогольной культуры» и т.п. Если где-то мы и будем различать между «хорошим» и плохим винопитием, то для самого автора это будет различение исключительно в степенях зла, как если бы мы говорили об уголовном мире, который живет по старым воровским понятиям, и т.н. «беспредельщиками». Различение это, безусловно, социологически, культурологически очень важное, но оно не отменяет того, что, даже отмечая с уважением «понятия» на фоне «беспредела», автор не забывает о том, что и в этом случае речь идет о преступности с соответствующим к ней отношением в принципе.

Так вот, в чем же заключается характерная черта русского винопития (под «винопитием» здесь и далее имеется в виду потребление любых опьяняющих напитков)? Она заключается в том, что, как правило, русские пьют не для того, чтобы выпить, а для того, чтобы напиться. Специально оговоримся, что так пьют не только русские – подобный подход к алкоголю характерен и для ряда других бытовых культур, например, кельтских народов, в особенности ирландцев, однако, так как наш цикл посвящен русским, то и говорим мы именно о них.

Да, есть немало русских, которые «пьют, но знают меру», например, могут пропустить за трапезой рюмку-вторую, позволить себе немного «по праздникам», в целом сохраняя трезвую основу своего бытия. Однако в большинстве случаев, как правило, русский человек пьет не для того, чтобы получить эстетическое удовольствие от винопития, придать вкусовые ощущения еде, как это принято с вином у многих южных народов, а именно, чтобы расслабиться, отключиться и забыться. Степень и формы этого забытия могут быть разными – от совершенно непотребных, вроде описанных ранее, до внешне вполне пристойных (это когда человек держится на ногах и сохраняет прямую походку), но в обоих случаях будет происходить именно что психофизиологическая отключка от окружающей действительности, внутреннее «освобождение» от нее.

Достижение такого состояния приводит в действие определенный психофизиологический механизм – обретение блаженства создает эффект освобождения от объективной действительности, соответственно, последняя начинает восприниматься все более и более угнетающе, поэтому возвращение к ней из достигнутого счастливого состояния провоцирует стремление скорее к нему вернуться, чтобы освободиться от осточертевшей реальности вновь и вновь.

Собственно, в данном случае мы имеем дело с классическим механизмом наркотической зависимости, разновидностью которой является зависимость алкогольная, когда человек может быть раскован и счастлив только в состоянии опьянения, а пребывание вне его рассматривает в лучшем случае как вынужденную повинность, которая тянется долго и мучительно вплоть до следующего «праздника», в худшем, как абсолютное зло, не вызывающее никаких других эмоций кроме ненависти и раздражения.

Ошибочно думать, что такая зависимость закрепляет стереотип поведения только попавшего в нее человека – она в целом поражает всю уязвимую перед этим пороком культуру, воспроизводящую себя в типе ее носителя. Причем, такое закрепление происходит по обоим линиям наследственности – как генетической, когда зависимость приобрела уже устойчивый и необратимый характер на протяжении нескольких поколений одной семьи, так и сигнальной, когда даже генетически здоровый человек усваивает поведенческие и мировоззренческие стереотипы больных окружающих.

Давно стало притчей во языцех, что русские люди в сравнении со многими другими народами, выглядят злыми, угрюмыми и хмурыми. По-разному можно оценивать этот факт и давать ему разные объяснения, но почему-то мало кому в голову приходит мысль или мало кому хватает смелости сознаться в том, что одной из лежащих на поверхности, а не каких-то там возвышенных причин этого (вроде особой русской духовности или загадочной русской души) является именно психофизиологическая травмированность русской бытовой культуры алкогольным синдромом. Ведь речь не идет об обязательности идиотских, фальшивых американских улыбок, но дело-то в том, что русские лица сплошь и рядом не просто серьезные, а именно злые, злые на всех и вся.

Однако русский человек моментально становится очень даже «добрым», но в известном состоянии. Правда, «доброта» эта является, во-первых, чисто внешней, во-вторых, крайне неустойчивой, могущей моментально сменяться и пьяными слезами, и вспышками ненависти, причем, на протяжении крайне сжатого и короткого отрезка времени.

Как знать, не из этой ли психофизиологической травмированности растут корни и пресловутой надрывности русской души, и бросание из крайности в крайность, и русский нигилизм, который есть ни что иное как ненависть к бытию.  Ведь по сути все эти «особенности менталитета» являются характерными признаками любого наркомана, поэтому будучи культивируемыми на протяжении многих поколений в замкнутой социокультурной системе, они закономерно могут приобрести характер культуры, черты которой будет автоматически наследовать любой носитель, даже лично не подверженный алкогольной зависимости.

Алкоголь напрямую влияет и на такую важнейшую онтологическую составляющую культуры как секс, теме которого мы собираемся посвятить следующую часть данной главы.

Здесь будет более чем оправданно сослаться на одного из величайших русских мыслителей В.В.Розанова, который уделил проблематике секса и пола внимания больше, чем кто-либо другой. Предвосхитив Вайнингера, Розанов начал прививать русскому обществу понимание того, что как пол есть не просто банальный физический или психофизический признак, так и секс есть не просто физический процесс, но глубинное измерение онтологии.

Розанов, сам ярый русский националист, много и беспощадно критиковал русскую культуру пола и секса, и его критика вполне заслуживает отдельного рассмотрения, однако, выведем ее за скобки, так как сейчас речь идет об алкоголе. Но и тут Василь Васильевич прошелся по русской бытийности, правда, мимоходом, указав на то, что в отличие от трезвой мусульманской культуры, воспитывающей человека для сконцентрированного и энергичного секса, в христианстве алкоголь способствует размыванию, разжижению эротизма, таким образом, органично вписываясь в общую асексуальную, по Розанову, парадигму христианства.

Однако мы укажем на другое – ведь как закрепление наркотического синдрома формирует у его носителя неприятие к трезвой жизни, точно так же оно формирует и неприятие к трезвому сексу. Таковой сперва становится просто психически неинтересен, а затем происходит и психофизическое закрепление данного эффекта, когда и мужчина, и женщина, под воздействием алкоголя на соответствующие органы жизнедеятельности уже и физически не могут осуществить без этого полноценный половой акт.

Хорошо известно, что у мужчин передозировка алкоголя приводит к импотенции. Женщина в отличие от мужчины может быть объектом полового акта и в беспамятном состоянии (мужчине сложнее – ему надо быть субъектом), но закрепление сексуальной зависимости от алкоголя играет со многими женщинами другую злую шутку – они не могут расслабиться и достигнуть оргазма на трезвую голову. Вот почему у огромного количества женщин сексуальному акту в идеале должны предшествовать либо «романтический ужин» с парой бокалов вина – это в культурном варианте, либо банальный «разгон» хоть с бутылкой пива, хоть с банкой «Яги».

В чем причины русского алкоголизма?

Изначален ли алкоголизм на Руси? Исследование Ивана Прыжова. Отсутствие тяжелых алкогольных напитков в домосковской Руси. Древнерусская корчма как аналог трактира. Насаждение водки и кабаков, запрет домашнего «виноделия». Алкоголизация населения как часть продуманной государственной политики. Народные антиалкогольные бунты: репрессии государства и предательство церкви. Общины трезвых русских, русские чаепития и трезвенническое движение до революции. Сталинское спаивание населения как закономерность мобилизационных этапов российской истории. Антиалкогольная компания Горбачева и трезвеннические инициативы национал-патриотов. Арийские предки и арийско-ведическое отношение к алкоголю, соотношение арийской и авраамической традиций. Антиалкогольный фронт как национал-революционный фронт. Трезвые русские – другие русские.

Однако как так получилось? С какого момента русская бытовая культура оказалась поражена этим алкогольным вирусом?

Есть мнение, что это было изначально и чуть ли не генетически присуще русским, основанное на известном высказывании летописца «Руси есть веселие пити, не можем без этого быти».

Действительно, как некоторые летописи, так и отдельные мемуары иностранцев, путешествовавших по Руси, фиксируют факты разнузданного пьянства еще в незапамятные времена.

Однако надо понимать, что само по себе наличие тех или иных фактов, пороков не то, чтобы ни о чем не говорит, но может не давать представления обо всей полноте социальной картины. Скажем, в арабском мире присутствуют и обычный разврат, и гомосексуализм, но все таки нормативно общество воспринимает эти явления как пороки и пытается загнать их в подполье в отличие от Запада, где они узаконены и культивируются. Равным образом, если мы говорим о случаях пьянства на Руси, мы должны проанализировать их социальный характер, оценку и место в обществе, чтобы ответить на вопрос – они были системой или они были пороками этой системы, хотя и неизбежными для общества, допускающего потребление алкоголя.

Мощное исследование на сей счет было проведено историком-народником Иваном Прыжовым в его книге «История кабаков на Руси», в которой освещено развитие культуры винопития на Руси в разные эпохи и вскрыты причины ее эволюции. Надо сказать, что у этого сильного в целом и крайне необходимого исследования есть один методологический недостаток, своего рода «интеллектуальный костыль», впрочем, свойственный для русской мысли. Прыжов не устоял перед соблазном им воспользоваться, обвинив в спаивании русского народа инородцев, а именно служивых татар, которые, де и принесли на Русь алкоголизм, надо полагать, вместе с матом и иными неприглядными проявлениями русской действительности.

Однако выводя за скобки ксенофобские натяжки Прыжова, в целом его исследование позволяет безошибочно увидеть истинную причину спаивания русского народа, то есть, его психофизической ломки алкоголем, деформации его менталитета и бытовой культуры.

Итак, Прыжов на основании древнерусских источников доказывает следующее.

Первое. На Руси до становления централизованного Российского государства в эпоху Ивана Грозного фактически отсутствовало потребление тяжелых, промышленного приготовления алкогольных напитков. Русские пили напитки слабоалкогольные, приготовленные преимущественно в домашних условиях: огромное количество сортов пива, медовухи, сбитня, настоек и т.д.

Второе. Опять же до появления централизованного Российского государства в эпоху Ивана Грозного местом публичного винопития у русских была корчма, то есть, аналог западного трактира. В чем особенность трактира или корчмы? В том, что в нем, как пишет Прыжов, «ели и пили», то есть, попросту говоря, плотно закусывали, что учитывая слабоалкогольный характер употреблявшихся напитков, а также характер корчмы как места общественных сборов и досуга, включая женщин и детей, то есть семьи, предопределяло «культурное проведение досуга» в западном понимании.

Третье. Как уже было сказано, большинство употребляемых алкогольных напитков, производилось в домашних условиях — как описывает Прыжов, люди пили главным образом дома, в семейном кругу, посреди трапезы, пили незапойно.

Что же происходит со становлением централизованного Российского государства?

Первое. В широкий оборот запускается тяжелый алкогольный напиток – водка.

Второе. Вместо трактиров (корчм) по всей стране начинают насаждаться кабаки, отличие которых заключалось в том, что в них просто пили, причем, теперь уже водку. Соответственно, кабаки превращаются в места, в которых приличным людям, уже не говоря о женщинах и семьях, появляться было зазорно, с соответствующей деформацией «культуры досуга».

Надо отметить тот важный момент, что, так как кабацкий бизнес был неимоверно прибыльным и главным образом государевым, перед кабаками ставились нормы прибыли, которые они должны были приносить собственнику.

Отсюда и появление своеобразной алкогольной культуры, которая сегодня воспринимается в качестве исконно русской, направленность которой не вызывает никаких сомнений – увеличение нормы и интенсивности алкогольного потребления: «после первой не закусывают», «между первой и второй перерывчик небольшой» и т.д.    

И, третье, что логически вытекает из первого и второго – это запрет на производство алкогольных, то есть, слабоалкогольных напитков в домашних условиях, введение монополии на производство алкоголя для государства, а также привилегированных сословий, в т.ч. откупщиков.

Что же мы видим? Мы видим, что не с революции, не с реформ Петра, не с какого-то там раскола, а с самого момента возникновения централизованного Российского государства оно начинает политику изнасилования в отношении русского народа. Уничтожение русской, вполне европейской по своим истокам алкогольной культуры и ее замена запойным алкоголизмом, лишение русского народа собственного Закона, нарастающее закрепощение, то есть обращение в рабство большинства его представителей – все это звенья политики, неизменно сопутствующей становлению и укреплению России как государства.

Если говорить о рассматриваемом вопросе, то спаивание русских «родным» государством неизменно прогрессировало вплоть до того момента, когда на фоне отмены крепостного права и развития промышленного капитализма, в города не хлынул поток оторванных от деревенского уклада крестьян, в результате чего алкоголизм приобрел уже массовый характер.

А что же сам народ? Как свидетельствуют многочисленные исторические факты, упорно замалчиваемые официальной пропагандой, народ в значительной своей части, причем, на протяжении многих веков сопротивлялся, как мог.

Так, последние антиалкогольные крестьянские восстания (!), охватившие тридцать две губернии (!!), произошли в 1858-1859 гг. Простой русский народ требовал в их в ходе, чтобы государство прекратило его спаивать и закрыло все кабаки. Государство, как это было всегда в России, ответило народу войсками, ссылками и шпицрутенами, а его пропагандистский придаток – Священный Синод Российской Православной Церкви дал указание священниками прекратить обличения пьянства в своих проповедях.

Помимо откровенных бунтов сопротивление русских их спаиванию государством имело и другие, мирные формы, которые заключались и в попытках отдельных смельчаков-батюшек отговаривать народ от пьянства (таких немедленно смещали и присылали на их место тех, кто не посягал на «святое»), и в игнорировании здоровой частью мiра кабаков – рассадников многочисленных социальных пороков.

Так как проводником политики государства по спаиванию русского народа была казенная церковь, многие бежали не только от царя и помещиков, но и от попов. Возникли целые русские конгрегации, которые сознательно отказывались от любого потребления алкоголя вообще, причем, часто отличающиеся именно ревностным следованием Закону, выбитому у народа государством и его придатком церковью. Характерным примером этого являются труженики-молокане, само название которых указывает на то, что они пили молоко и принципиально отказывались от алкоголя (кстати, как и от свинины). Старообрядцы в большинстве согласий хмельное пили, но пили натуральные напитки, главным образом, вино, отказываясь от водки.

В конце 19 – начале 20 веков, в разгар капиталистической алкоголизации пролетаризирующегося русского населения из самой гущи народа возникают, как грибы после дождя, многочисленные общества трезвости. Значительная их часть была так или иначе связана с патриотическими движениями, в которые через них и пришла традиция «русских чаепитий», где на собраниях пили только чай с сушками, принципиально избегая спиртных напитков. Однако вместе с другими ростками русского гражданского общества все это было смыто в 17 году, впрочем, уже с началом Первой мировой войны в стране было явно не до трезвенного движения (в 1914 году был формально введен сухой закон, но на его повсеместное нарушение, особенно высшим обществом государство смотрело сквозь пальцы).

В советские годы эпоха правления Сталина лишний раз наглядно проиллюстрировала, что наиболее активно и целенаправленно народ спаивали именно правители-державники, такие как Иван Грозный, Петр Первый и Иосиф Джугашвили. Оно и понятно – великие имперские проекты неизменно требуют огромных затрат и денег, а государственная монополия на алкоголь является одним из наиболее простых и надежных средств пополнения госбюджета.

Одним из немногих светлых пятен в истории советской власти в этом отношении можно считать антиалкогольную кампанию Горбачева, существенно снизившую смертность по причине заболеваний, вызванных алкоголем. Однако по тому, как потом развивалась Перестройка, вполне можно предположить, что это здоровое во всех отношениях начинание изначально планировалось как провокация с целью последующего развала СССР – уж больно неравны были силы забитых русских патриотов-деревенщиков и прочно завоевавшей «культурную гегемонию» русскоязычной иудеохристианской интеллигенции, подвергшей эту компанию остракизму и высмеявшей ее перед деградировавшим русским народом.  

Сегодня русские как этнос находятся на грани исчезновения и алкоголь тому одна из основных причин. И то, и другое хорошо известно, поэтому повторяться в тысяча первый раз особой необходимости нет, равно как и повторять банальности вроде необходимости заменить паленную водку качественной, снизить цены на пиво и т.п.

Куда как важнее проанализировать сам ментальный код, культурный стереотип по отношению к алкоголю, укоренившиеся в русской среде. Действительно ли настоящий русский это тот, кто умеет пить, после первой не закусывает, где кабачок, там и мужичок и т.д.? Или же в этом случае речь идет о «русском» как о конструкте государства, которое в итоге привело биологических носителей этого имени и комплекса стереотипов к черте исчезновения?

Изучая историю несколько глубже, чем этого хотели бы от нас казенные пропагандисты русскости, мы видим, что еще до появления «исторической России» русские пили принципиально иначе, чем сейчас.

Но значит ли это, что так было всегда?

Ведь не надо забывать, что мы — потомки ариев, индоевропейцев. Поэтому, когда нам говорят о том, что «славянское язычество» всегда подразумевало свободу винопития, как и в случае с русской историей необходимо разобраться, действительно ли речь идет о примордиальном состоянии народа (расы) или лишь о поздней девиации его традиции?

Как известно, наиболее древними из сохранившихся источников, отражающих воззрения наших предков ариев, являются Веды. Здесь надо сразу оговориться и признать, что большинство аутентичных Вед, судя по всему, безвозвратно утрачены, и что те культы и тексты, которые известны сегодня под названием «индуистских», отстоят от ведической религии примерно так же, как талмудический иудаизм отстоит от Торы.

Так каким же было отношение к алкоголю у древних ариев, судя по дошедшим до нас источникам? Один из фундаментальных текстов Вьясы, брахмана заставшего эпоху Вед, но уже жившего в начале Кали-Юги, то есть, постведического периода, Бхагавата-пурана – достаточно однозначно свидетельствует об этом:

«Брахмана [или жену брахмана], пьющего хмельное, слуги Ямараджи забирают в ад Аяхпану. Этот же ад ожидает и всякого кшатрия, вайшью или человека, давшего обет, которые под влиянием иллюзии пьют сома-расу. В Аяхпане слуги Ямараджи становятся таким людям на грудь и вливают им в рот горячее расплавленное железо (Шримад Бхагаватам, песнь 5, часть 2, глава 26, текст 29)».

Таким образом, как видно из этого фрагмента, арии считали хмельное категорически запретным, под страхом Ада, не только для брахманов и кшатриев, но даже для вайшья, то есть, как раз для варн, где они были сосредоточены (главным образом это брахманы и кшатрии) в противоположность доарийскому, дравидскому населению, сконцентрированному в варнах шудр, частично вайшья, а также в чандалах – внекастовых элементах.

Последующее узаконивание хмельного в поздних «языческих» традициях, отпочковавшихся от общего индоевропейского древа ветвях славян, германцев, кельтов, иранцев и т.д., очевидно, имело характер энтропии или инволюции, согласно представлениям ариев, неизбежных для эпохи смешения света с тьмой и добра со злом, то есть Кали-Юги. Как это было показано в одной из предыдущих частей, схожим образом дело обстояло и в авраамической традиции, принятой потомками индоевропейцев – русскими, когда произошла утрата Закона и религия из интегрального Пути жизни человека и общества превратилась в пустую «духовную» оболочку.

Сегодня, находясь на грани исчезновения, здоровые остатки русского этноса, осознавшие всю пагубность и противоестественность традиций и ценностей, навязанных ему под видом «русских», пытаются выйти сами и вывести своих соплеменников из того культурного гипноза, который обрекает их на смерть во всех смыслах. Помимо тех, кто нашел в себе обычное интеллектуальное мужество признать, что алкоголь для русских – это путь к погибели, таких как профессор Жданов, это и те, кто пытаются искать опору в отголосках ведических арийских традиций, конструируя ценности и субкультуру «стрейт-эдж» от трезвости до веганства, и те, кто ищут опору в той части авраамической традиции, которая сохранила Закон, но при этом в отличие от иудаизма является открытой для ариев – русские мусульмане, в меньшей уже степени исчезающие христиане-законники (молокане, часть староверов и ИПХ).

В данном случае не так важно, идет ли речь о стихийных национал-фундаменталистах, ведистах, христианах-законниках или русских мусульманах. При всех различиях, при всем, порой, даже антагонизме между ними в их случае речь идет о возникновении широкого, хотя и малозаметного пока стихийного, национал-революционного фронта.

Да, именно революционного, потому что момент, в который русский перестанет пить, станет началом самой грандиозной революции в его истории, означающей избавление от пьяного дурмана и начало полномасштабного протрезвления русского человека, выздоровление его ментального кода, на котором базируется бытовая культура, сама его жизнь. Только так русское сознание, русский менталитет, восстановив свою здоровую расовую арийскую первооснову, избавятся от ломок, от надрывов, от задавленности, культивируя в новых поколениях здоровую систему мировосприятия и жизни.

И именно национально-революционного, потому что, только избавившись от алкогольного рабства, навязанного им плантаторским, цивилизаторским государством, русские из объекта манипулирования последним (идеологического, культурного, духовного) смогут стать самоценным, субъектным народом.

И, безусловно, это могут быть только «другие русские» — те, кто сознательно отказались от классической «русскости» как матрицы стереотипов «государствообразуемого народа» и поняли, что в борьбе за будущее собственного рода они могут полагаться только на Господа Бога и самих себя, а не душегубское, русоедское государство.     

Русский гендер

Русские туристы на европейских улицах: гендерные особенности. Забитые русские мужчины, смирные и буйные. Командирша-жена. Галантные сумконосцы. Доминирование женщин в современных русских семьях. Традиционный русский домострой. Слом гендерной вертикали при Петре. Отравление феминизмом средних классов. Советская «национализация» как феминизация. Революционеры-эмансипаторы и патриархальный кавказец Сталин. Позднесоветский и постсоветский гендерный уклад: феминизм без культурных тормозов.

В последние три года я нахожусь в Европе, и все это время неизменно мне не составляет труда ­опознавать в европейской толпе одиночных русских туристов, уже не говоря о целых группах.

Надо сказать, что расология здесь не причем, хотя в ряде случаев, как я уже писал, присутствие «угрофинских» типажей и признаков может составить в этом неплохую службу.

Однако основной или, по крайней мере, значительный массив русских принадлежит к центральноевропейскому (срединно-европейскому) и примыкающим к нему переходным расовым типам, который является общим у большинства народов Центральной Европы.

И, тем не менее, отличить русских, как правило, можно всегда – по поведению.

Хочу особо отметить, что здесь и далее, а также в ряде предыдущих мест, когда я говорю о некоторых, часто нелицеприятных признаках «русских», речь идет о погрешимой социологической величине. Как известно, из каждого правила есть исключения, а автор этих строк придерживается того воззрения, что социальные признаки имеют подвижный характер, поэтому не исключено, что на каком этапе накопление таких «исключений» может сломать и само «правило» или трансформировать его.

Так, буквально в последние несколько месяцев, я с приятным удивлением стал замечать, что типажи русских туристов, которых я стал обозревать осенью 2011 года, изменились в лучшую сторону. Опять же, речь идет не о каких-то конкретных людях, парах или группах – наблюдая за своими соотечественниками то тут, то там, я даже поставил для себя некую засечку в памяти – «ноябрь 2011 года» — момент, с которого стало видно больше внятно выглядящих, нормально ведущих себя русских, не выбивающихся из общеевропейской массы. Уж не знаю, что произошло, что такие изменения стали видны осенью 2011 года (еще летом, наблюдая за русскими туристами, я их не замечал), как их объяснить, и с чем они связаны (может быть, осенью в Европу ездят отдыхать образованные, продвинутые россияне?), но факт для меня на лицо.

Тем не менее, это новация буквально последнего времени и сколько она продлится, получит ли развитие или повернется вспять, сказать пока невозможно. До этого же момента русские в Европе и бросались (и часто продолжают еще бросаться) в глаза примерно такими же поведенческими признаками, которыми кавказцы бросаются в глаза в России – неотесанностью и вычурностью.

Но сейчас я не собираюсь говорить о культуре поведения вообще, так как нас в данный момент интересует именно тема гендера. Соответственно, поговорим мы о гендерном поведении, в связи с которым и была поднята тема об узнаваемости русских типажей в Европе, так как именно гендерный маркер является одним из основных.

Гуляя вечером по старому Пражскому граду я с удовольствием угадывал в прохожих парах и группках русских там, где в этом была какая-то загадка, скажем, идут нормальные, внятные европейцы: приятные, улыбающиеся, невычурно одетые женщины, достойные мужчины — но что-то мне подсказывает, что наши, и, бах – русская речь. Это, что называется интуиция.

Но есть и другие, где интуиция уже не требуется — иду возле собора Святого Вита и метрах в тридцати от себя со спины вижу пару – и тут мне и гадать нечего и не надо видеть ни лиц, ни слышать речи, чтобы со стопроцентной вероятностью сказать, что передо мной именно русская пара.

Как? Девушка с агрессивной осанкой, приподнятой головой и шаркающий рядом парень-размазня, обгоняю, у женщины выражение лица агрессивно-волевое, у мужчины размыто-невнятное – очень характерная пара.

Бывают и совершенно специфические персонажи – идет упырь с испитым уралоидным лицом, с барсеткой, иногда в спортивном костюме, и рядом  ним такая же клава, разве что, бесвкусно разодетая, но это уже, конечно, уходящий тип гомо-постсоветикус, так сказать, привет из девяностых.

Если вывести за скобки такие крайности как барсеточники с клавами или только-только намечающуюся пока прослойку молодых, внятных европейских русских, доминирующий русский генедерный тип «среднего класса» будет выглядеть иначе. Одет он будет вполне себе по-европейски, разве что, женщины будут одеты более броско, особенно зимой, а вот поведенчески будет отличаться.

Прежде всего, если я вижу в европейской толпе пару, в которой мужчина несет на плече женскую сумку своей дамы, с девяностопроцентной вероятностью я знаю, что это будут русские (российские, постсоветские). Иное – когда бы женскую сумку нес на себя западный или восточный европеец, мне встречалось в единичных, исключительных случаях, русские же кавалеры несут на себе сумки своих дам сплошь и рядом.

Второе, как говорит мой родной брат, который объездил больше европейских стран, чем я – если ты увидишь на Елисейских полях женщину в дорогой шубе и с недовольным выражением лица, можно не сомневаться, что это русская.

Русская женщина, даже если она разодета в дорогущие шмотки и находится там, где любая другая женщина сочла бы находиться за счастье, все равно будет недовольна жизнью и вести себя так, как будто бы своим присутствием в данном месте она делает одолжение всему окружающему миру.

Я понимаю, что иному читателю все эти личные наблюдения могут показаться несвязанным потоком сознания, но, тем не менее, выделил я их не зря и попытаюсь свести в единую картину.

На мой взгляд, два этих отличительный гендерных фактора, по которым русские типажи можно выделить среди расово родственных народов Европы, весьма показательны.

Первое. Мы видим, что в характерных русских парах женщина является ведущей, а мужчина забитым.

Забитость русского мужчины имеет следствием или, наоборот, причиной его недееспособность, своего рода инфантильность. Мужчина может вкалывать, обеспечивать семью, держать на себе значительную часть хозяйства (машина, дом, дача и т.п.), но ключевые решения в семье все равно будет принимать женщина. Больше того, именно она, как правило, и будет инициатором их обсуждения.

При этом забитые мужчины делятся на две категории – смирных и буйных. Смирные – это те, кто покорно несут получку в дом, и потом раз в неделю получают у жены свои же деньги в виде подачки на пиво или чекушку. Буйные – это те, кто нарочито может позволить себе напиться (имею право!) или даже сходить с друзьями на футбол, мол, вот я какой крутой мужик.

Соответственно, эта разница видна и в поведении. Смирный муж даже не рыпается при командирше-жене, идет тихо, часто с грустным продавленным лицом. Буйный идет, как выхухоль, рубаха парень, но в таком случае недовольной будет выглядеть уже жена, всем своим поведением показывая и ему, и окружающим, какой ей достался дурак.

Весьма показательно то, что пресловутые женские сумки на плечах носят как смирные, так и буйные, не считая это для себя чем-то зазорным. Привычка эта даже в самой что ни на есть простонародной среде имеет очевидно «интеллигентский» характер, видимо, будучи показателем галантности кавалера. При этом что кавалер с женской сумкой на плече выглядит примерно, как и существо мужского пола с накрашенными губами, в юбке или женском парике, их дамам, конечно, не приходит в голову.

Интересно, как эти культурные полоролевые стереотипы сохраняются даже несмотря на трансформацию мировоззрения их носителей.

Я как сейчас помню случай, когда в начале нулевых в Москве только складывался первый круг общения русских мусульман и, когда после одной из встреч наша группка вышла из здания, где она проходила, одна известная ныне журналистка, как что-то само собой разумеющееся сняла женскую сумку и передала ее моему тогдашнему другу – бывшему правому нонконформисту, который, как ни в чем не бывало взял эту сумку и повесил себе на плечо, хотя это была даже не его жена или невеста. Я помню, как тогда не смог выдержать, отвел его в сторону и сказал: «Имярек, а тебе не западло носить женскую сумку?». Имяреку, судя по всему, стало западло, но интеллигентская застенчивость перевесила и он еще долго не решался от нее избавиться, хотя, надеюсь, в следующие разы стал уклоняться от этого.

С другим аналогичным случаем я столкнулся, когда в то же время формировалась сеть русских мусульман в регионах и один известный человек, перечисляя русских мусульман в Карелии, среди прочих упомянул одну русскую мусульманскую семью. На мой вопрос, что мешает ему привлечь ее главу к созданию русской мусульманской общины он ответил, что там все решает жена и она запрещает (!) мужу принимать участие в каких-либо «подозрительных» начинаниях. Таких случаев, увы, было немало – жены запрещали мужьям отпускать бороды, ходить на собрания, уже не говоря о занятии общественной деятельностью, сопряженной с рисками.    

Второе. Русская женщина, как правило, недовольна своей жизнью и недовольна своим мужчиной – она его не уважает и не ценит. Любить, конечно, может, любовь – чувство труднопостигаемое, поэтому в каждом конкретном случае, в каждой семье своя история любви, ненависти или безразличия. А вот уважение – это более социальное и более верифицируемое чувство, которое проявляется и оценивается прежде всего по внешним, поведенческим признакам.

В русской среде гораздо более распространенной является ситуация, когда жена жалеет мужа, а не уважает его. Мужа инфантильного, пьющего, непутевого сильная русская женщина часто тащит на себе, то ли из жалости, то ли ради детей, то ли действительно из любви, наверное, в каждом случае по-своему.

Однако факт заключается в том, что, возможно, миллионы российских мужчин, регулярно поддающих и имеющих к этому делу выраженную тягу, не спились окончательно, не опустились на дно именно из-за таких жен, которые их «не пущают», отсекают от них друзей-алкашей, устраивают скандалы, отнимают получку и т.д.

Пророк Мухаммад, мир ему и молитва, сказал: «Никогда не преуспеет народ, который сделает женщину своим правителем». Увы, это сказано как будто бы специально про русских, которые именно как народ находятся сегодня в крайне удручающем положении. И не имеет значения, что со времен блудницы Екатерины во главе Русского государства не было женщин – куда более важно, что они стоят во главе русского племени, его семей, так, что даже государственные мужи, их основная масса зависят от своих жен или любовниц, сплошь и рядом осуществляют свою деятельность в угоду именно им, удовлетворению их амбиций и непомерных запросов.

Бесспорно, в здоровом обществе женщина должна играть важную роль. Бесспорно, жена в семье также не должна быть забитой скотиной, она имеет право на личностную реализация и участие в социальной жизни. Жена может быть помощницей и советчицей своего мужа. Но…

Все это возможно и допустимо только в одном случае – когда в семье и обществе существуют и доминируют полноценные, ответственные и волевые мужчины, принимающие решения по всем ключевым вопросам сами, руководствуясь мужскими принципами чести и долга.

Анализ соответствующей художественной и бытоописательной литературы свидетельствует о том, что когда-то это было так и у русских, по крайней мере, в традиционных средах, будь-то крестьянская, купеческая или боярская.

В Московской Руси терем, в котором женская часть семьи жила на отдельной половине, мало чем отличалась от мусульманского гарема, хорошо известно и про «Домострой» — страшилку номер один современных, эмансипированных русских женщин.

Лермонтов, видно, тоже не с потолка взял сюжет своей «Повести о купце Калашникове», в которой сдирание платка с его жены было воспринято купцом как смертельный позор, смыть который можно было только кровью – обидчика и своей. Ведь мы не найдем русских икон, на которых женщины не были бы покрыты платком, являющимся полным аналогом мусульманского хиджаба.

Патриархальными были и большие крестьянские семьи, хотя здесь надо иметь в виду, что крестьянский быт мог серьезно отличаться от земли к земле, под влиянием как социальных, так и этнических факторов. Скажем, в украинской или угро-финской среде зачастую были выражены матриархальные тенденции, поэтому там, где имело место смешение с соответствующим населением (этнически приграничные территории), эти качества переходили и в русифицированную среду.

Слом патриархальной гендерной вертикали начался на Руси с вестернизаторских реформ Петра. В первую очередь он стал прививать систему ценностей европейского романтизма культурной элите России, под влиянием которой они медленно, но верно стали проникать в купеческую и мещанскую среду. Русские низы за счет своей закрытости и апартеидной отгороженности от высших сословий держались дольше всего, пока не были запущены два процесса – переселения в города с отменой крепостного права и началом капиталистической урбанизации и последующая культурная обработка со стороны анти-системы – левой интеллигенции.

Советское «нациестроительство», вовлекшее в процесс «окультуривания» огромные массы ранее исключенных из него русских и не только низов, означало модернизацию их гендерных представлений, особенно воинственную, если учесть отсутствие тормозов, с которыми этот процесс ранее происходил в более менее преемственных с предшествующей традиционной культурой высших и средних сословиях.

Однако в отличие от Средней Азии, где «освобождение угнетенной женщины Востока» имело исключительно искусственный, порожденный агрессивным внешним вторжением характер, на Руси, где большинство женщин еще в конце XIX века находились примерно в таком же положении, этот процесс был органически подготовлен духовной инволюцией культурной элиты.

Так как в задающей культуре стандарт аристократии романтические вольности в том или ином виде уже давно были чем-то естественным, в середине XIX века, когда развитие капитализма объективно подталкивало русское общество к нациегенезу, то есть, культурному сближению верхов с низами, с подачи романтиков вроде Островского, отсутствие таковых вольностей в среде купеческого сословия («Гроза», «Бесприданница») стало восприниматься уже как угнетение женщины. Окончательно вразнос русское общество пошло тогда, когда культурная гегемония стала переходить от дворянства, в среде которого все вольности и «шалости» были худо-бедно лимитированы фамильной честью и репутационно-матримониальными соображениями, к интеллигенции с ее воинствующе-нигилистическим отношением к браку как таковому.      

Не секрет, что среда революционеров, захвативших власть над страной, отличалась не только идейной ненавистью к традиционным патриархальным семейным ценностям, но и активным претворением в жизнь таковой на собственном примере. В каком-то смысле России повезло, что в ходе внутрибольшевистского термидора эту публику отчасти вырезал, а отчасти оттеснил от власти патриархальный кавказец Сталин, опиравшийся на рабоче-крестьянские кадры. Однако при сохранении соответствующей ценностной преемственности и ориентации это могло лишь чуть притормозить соответствующие процессы, но никак не повернуть их вспять.

Они и близко не поворачивались, а вовсю набирали обороты, тем более, что интеллигенция никуда не девалась и, начиная с оттепели, снова стала возвращать себе «культурную гегемонию». Теперь уже она не встречала на своем пути никаких препятствий – религиозный стержень был выбит, правление патриархального семинариста осталось в ужасном прошлом, население урбанизировалось, при этом началась либерализация. А тут еще и влияние тлетворного Запада с его стилягами, битлами, свободной любовью и т.д.

По итогам имеем то, что имеем – вестернизация засосала русских в воронку гендерного нивелирующего эгалитаризма через аристократию, ее неудачный ход, приведший к коллапсу 1917 года, выбил эту аристократию вместе со средними слоями сформировавшейся за два века европейской культуры, а потом, когда лишенные культурных тормозов низы итак достаточно эмансипировались в этом отношении, их еще и выбросило во вторую волну западной сексуальной революции, естественно, без тех препятствий, которые она встречала на самом Западе. 

 

Русская семья: постановка вопроса

Русский эротизм, русский гендер, русская семья. Социологический и архетипический подходы к изучению русской семьи. Счастье как критерий оценки семьи по Толстому, семейные типажи его произведений. Константин Леонтьев – «Болконский» русской мысли. Леонтьев о неразвитости русской семейственности в сравнении с другими народами. Розанов и Вейнингер о поле. Розанов о семье в христианстве и иудаизме с Исламом. Альфред Розенберг о принципах Чести и Долга Vs. Любви и Жалости. Расовые и социальные аспекты русской семейной культуры в фокусе Розенберга и Розанова.

Русский эротизм, русский гендер, русская семья – темы настоящего разговора.

Начнем мы его в обратной последовательности, чтобы наиболее пикантные темы оставить на потом, а исследовать, прежде всего, социально значимые вопросы.

Итак, русская семья и семейственность. Статичный ли это феномен или подвижный? Можно ли говорить о некоем типе или коде русской семейственности, общем несмотря ни на что для русских во все века, или ни о каком единстве между ними говорить не приходится?

Сложный вопрос, который снова и снова возвращает нас к проблеме соотношения врожденных и благоприобретенных черт, этнического и социального, правомочности или спекулятивности категорий «национального менталитета», «архетипа» и т.д.

Да и как исследовать русскую семью и семейственность?

Доверить это новоиспеченным социологам, которые на основании своих куцых, поверхностных исследований  опросят энное количество людей, зададут им в лучшем случае неполные, в худшем – бессмысленные вопросы, и на этом основании делать формалистские выводы?

А может быть, исходя из презумпции о единстве национального менталитета, прислушаться к русским классикам и попытаться выявить в их произведениях на эту тему черты, общие для русских того и нынешнего времени?

Пожалуй, если говорить о русских как о чем-то едином, правомерным представляется именно второй подход, если дополнить художественные произведения классиков более сухими социологическими описаниями предыдущих эпох, а также отзывами иностранцев и другими аналогичными данными.

Скажу сразу, что в этом случае написанное ниже не то, что не претендует на статус какой-то завершенной работы, требующей многих и многих лет исследований, но даже и не ставит всех вопросов, необходимых для такового.

Тем не менее, в этом достаточно кратком и субъективном очерке, именно поэтому автор попытается довериться тем авторитетам русской мысли, за плечами которых были годы и десятилетия вдумчивых исследований русской жизни, в частности, русской семейной жизни, семейственности.

Так, Лев Николаевич Толстой описывал русскую семейственность во многих произведениях и, конечно же, в первую очередь в эпохальной «Войне и мире». Однако за отправную точку наших размышлений о русской семейственности мы возьмем не образы тех или иных его персонажей или даже целых семей, а знаменитое высказывание писателя уже из «Анны Карениной»: «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему».

Это, на мой взгляд, ключевой вопрос – насколько счастлива, насколько крепка и органична русская семья как социальный, как онтологический феномен?  И если да, и если нет, то почему и что она в этом случае из себя представляет.

Конечно, вопрос в известной степени некорректный, потому что с таким же успехом можно спросить, насколько вообще люди счастливы в семейной жизни, семья – это благо или зло и т.д., и т.п., и понятно, что ответ на такие вопросы, выводя за скобки императивы мировых религий и общественных доктрин, на субъективном уровне всегда будет индивидуальным для каждой семьи и каждого человека, будь то русские, англичане, индийцы, китайцы и т.д.

Тем не менее, если мы хотим понять национальную, этническую онтологию, то попытаться уловить ее специфику в данной сфере все же стоит. Лично у меня в связи с наиболее оптимистическим, пожалуй, произведением Толстого «Война и мир» всплывает подсознательное представление о том, что в нем преобладают образы счастливых русских семей, однако, при вдумчивом осмыслении оно рушится, как мираж.

Крепких и счастливых русских семей у Толстого почти нет даже в «Войне и мире». Семья Ростовых была наиболее счастливой благодаря своей душевности, эмоциональности, но именно эта эмоциональная взбалмошенность, не уравновешенная крепкими принципами и характером, приводят не только к гибели Николая (война есть война), но и к расстройству брака и будущей семьи Наташи с князем Андреем.

Семья Болконских, отец и сын, напротив, производят роскошное впечатление, но эти образцы драматического, нордического характера выглядят словно изгои, чужаки на фоне беснующихся стихий и безобразия окружающей их славянщины, органически отторгающей тяжеловесные ценности и принципы подлинных патрициев. Остальные же персонажи, включая и всеобщего любимца Пьера, это метущиеся, избалованные, поломанные порочным образом жизни существа, лишенные внутреннего центра тяжести, без которого ни о какой крепкой и счастливой семейственности не может быть и речи.

Если эти черты уже угадываются в начале ХIХ века, облагороженного испытанием Отечественной войны, то что говорить о его конце? В произведениях не только Толстого, но и большинства русских классиков, посвященных этому времени, преобладают поломанные личные и семейные судьбы, жертвы романтизма и распада патриархальных ценностей, истоки которого уходят во времена Петра I.

Но что нам до всего этого либерально-сопливого, чахоточно-народовольческого и сиропно-славянофильского паноптикума — дадим лучше слово князю Болконскому русской мысли – русскому аристократу во всех смыслах Константину Леонтьеву. Вот что писал по этому поводу он:

«Родовое чувство, столь сильное на Западе в аристократическом элементе общества, у нас же в этом элементе всегда гораздо слабейшее, нашло себе главное выражение в монархизме. Имея сначала вотчинный (родовой) характер, наше государство этим самым развилось впоследствии так, что родовое чувство общества у нас приняло государственное направление. Государство у нас всегда было сильнее, глубже, выработаннее не только аристократии, но и самой семьи (здесь и далее выделено мной, — В.С.). Я, признаюсь, не понимаю тех, которые говорят о семейственности нашего народа. Я видел довольно много разных народов на свете и читал, конечно, как читают многие. В Крыму, в Малороссии, в Турции, в Австрии, в Германии, везде я встретил то же. Я нашел, что все почти иностранные народы, не только немцы и англичане (это уже слишком известно), но и столькие другие: малороссы, греки, болгары, сербы, вероятно (если верить множеству книг и рассказов), и сельские или вообще провинциальные французы, даже турки, гораздо семейственнее нас, великороссов.

Обыкновенно принято, что турецкая семья — не семья. Это легко сказать и успокоиться. Другое дело сказать, что христианский идеал семьи выше мусульманского идеала. Это, конечно, так, и у тех христианских народов, у которых есть прирожденный, или выработанный их историей, глубокий фамилизм, как, например, у германских наций, он и выразился так сильно, твердо и прекрасно, как не выражался дотоле ни у кого и нигде. Чтобы убедиться в этом нагляднее, надо, с одной стороны, вспомнить несравненную ни с чем другим прелесть семейных картин Диккенса или Вальтера Скотта и с менее гениальной силой у всех почти английских писателей. А с другой — германскую нравственную философию, которая первая развила строго идею семейного долга для долга, даже вне религиозной заповеди. Можно ли вообразить себе великого великорусского писателя, который догадался бы прежде немцев изложить такой взгляд и изложил бы его хорошо, оригинально, увлекательно? Будем искренни и скажем, что это, может быть, грустная правда, но правда.

Что касается до художественных изображений, то пусть только сравнит кто-нибудь самых даровитых писателей наших с английскими, и он увидит тотчас же, до чего я прав. Разве можно сравнить семейные картины графа Л.Н. Толстого с картинами Вальтера Скотта и особенно Диккенса? Разве теплота «Детства и отрочества» может сравниться с теплотою, с каким-то страстным эфическим лиризмом Копперфильда? Разве семейная жизнь «Войны и мира», семейные (весьма немногосложные) идиллические оттенки в произведениях Тургенева и Гончарова равны по обилию и силе идиллических красот семейным картинам английской литературы? Разве можно вообразить себе великого русского поэта, который написал бы «Колокол» Шиллера? Сильны ли семейные чувства (сравнительно с германским, конечно) у Пушкина, у Лермонтова и у самого полумужика Кольцова?

Совсем ли был не прав Белинский, когда над предисловием своим к стихам Кольцова поставил эпиграфом стихи Аполлона Григорьева:

Русский быт —

Увы — совсем не так глядит,

Хоть о семейности его

Славянофилы нам твердят

Уже давно, но, виноват,

Я в нем не вижу ничего

Семейного.

Отчего широкий на все руки «Питерщик» Писемского и угрюмый, пострадавший в семье «Бирюк» Тургенева всем показались в свое время естественнее, правдивее всех ála G. Sand сельских идиллий Григоровича? Григорович знал хорошо язык крестьян, верно изображал многие типы, у него было чувство несомненное, но он попал на ложную дорогу слишком уже доброго и твердого фамилизма, который — увы — в удел великорусу не достался!

Я знаю, что многим высоконравственным и благородным людям больно слушать подобные вещи; я знаю, что сознавать это правдой тяжело… Быть может, мне и самому это больно. Но разве мы поможем злу, скрывая его от себя и от других?

…Если мы найдем старинную чисто великорусскую семью (т. е. в которой ни отец, ни мать ни немецкой крови, ни греческой, ни даже польской или малороссийской), крепкую и нравственную, то мы увидим, во-первых, что она держится больше всего православием, Церковью, религией, византизмом, заповедью, понятием греха, а не вне религии стоящим и даже переживающим ее эфическим чувством, принципом отвлеченного долга, одним словом, чувством, не признающим греха и заповеди, с одной стороны, но и не допускающим либерального или эстетического эвдемонизма — с другой, не допускающим той согласной взаимной терпимости, которую так любило дворянство романских стран XVII и XVIII вв. и которое у нас хотел проповедовать Чернышевский в своем романе «Что делать?» Роман этот, отвратительный художественно, грубый, дурно написанный, сделал, однако, своего рода отрицательную пользу: он показал впервые ясно, чего именно хотят люди этого рода. И в этих людях сказался отчасти великоруссизм, хотя на этот раз своими вредными сторонами, своими разрушительными выводами».

Эх, Константин Николаевич, певец русского монархизма, не сумевший или не захотевший из А вывести Б, а именно из того, что русская централистская государственность затмившая собой и аристократизм, и фамилизм в русской жизни, и была причиной их неразвитости и подавления, начиная с Ивана Грозного с его охотой на бояр и далее тем или иным образом безостановочно.

Леонтьев, конечно, был слишком русский аристократ, один из немногих до мозга костей верных принципу: «моя честь зовется верность», чтобы признаться себе в этом, а вот беспородный его обожатель, мятущийся, но не меньший русский гений Василий Васильевич Розанов пошел в своей откровенности куда дальше.

Его гениальное «Люди лунного света» было не только первым для России произведением подобного рода, предметно посвященным вопросам пола, эротизма и семьи, но и одним из первых во всей Европе наряду с прогремевшими, как гром среди ясного неба, книгами Отто Вайнингера.

Так вот, если Леонтьев осторожно проговаривает дерзновенную мысль о том, что семейственность у русских развита слабо, то провокатор Розанов не оставляет от нее камня на камне, утверждая, что русская семья – это дерево, хотя и могучее на вид, но сплошь трухлявое внутри.  

Причем, если Леонтьев говорит о том, что русская семейственность по природе своей слаба, но христианство может сделать ее сильной, то иудействующий русский антисемит Розанов утверждает, что христианство у русских и есть разлагающий саму онтологическую основу семейственности, то есть, пол, фактор.

Вообще, в пользу мысли Леонтьева о благотворности деспотического христианства для семейного быта говорит тот факт, что в эпоху «Домостроя» и в тех русских средах, что сохраняли его ценности, проблем с прочностью семейных уз не было.

Однако Розанов словно цепляет леонтьевскую мысль за самое оголенное, самое уязвимое ее место, и беспощадно давит на то, что крепкая и счастливая семейственность не обязательно сопутствуют друг другу. В этом смысле у него получает развитие та мысль, что на фоне душевных патриархальных семей у некоторых других народов даже крепкие русские семьи выглядят сухими и холодными, причиной чего Розанов считает заложенное в русской культуре отношение к половому началу христианства в сравнении с естественным, жизненным подходом иудаизма и Ислама.

В этом смысле неслучайно, что романтизм как бунт против семейных ценностей получает развитие именно в христианской среде – это совершенно естественно следует из тех посылок, от которых отталкивается Розанов в упомянутом произведении.

С этой точки зрения, романтизм есть не что иное, как месть здорового полового начала, задавленного и выгнанного христианской культурой в дверь семьи и закономерно вернувшегося в окно прелюбодеяний.   

Неслучайно, что рефреном всех семейноборческих произведений такого рода является противопоставление живого стремления к счастью бездушным представлениям о чести и долге, обрекающим людей на страдание. Русский аристократ Леонтьев в этом вопросе был блистательно последователен – он беспощадно выступал за деспотизм, считая такие глупости как счастье отдельного человека совершенно несущественными для здоровья культуры и нации.  

Однако вся русская интеллектуальная традиция и жизнь была против него, подтверждая мысль Альфреда Розенберга о том, что славяне это раса, в которой ценности Любви и Жалости преобладают над ценностями Чести и Долга в отличие от германцев.

Впрочем, дальнейшее развитие истории, когда те же эмоционально-антипатриархальные настроения захлестнули не в меньшей степени и германские народы, указывает на правоту скорее Леонтьева – речь идет не о расовых, но о социальных закономерностях, потому что, любой народ, лишенный деспотических рамок Традиции, в итоге превращается в безродный, приблудный сброд.

На этом фоне мысль Розанова, конечно, более тонка – он утверждает, что семейственность может быть не только крепкой, но и счастливой, если она основана на здоровых онтологических принципах, утраченных христианской культурой.

Действительно ли это так? Поиск ответа на этот вопрос неизбежно требует от нас перехода от проблематике семьи к проблематике гендера и секса, чтобы, рассмотрев их, потом вернуться к теме русской семьи и попытаться сделать по ней более выверенные выводы.

В поисках русского мужчины

Русские женщины с нерусскими брачными установками и природа их антипатий и симпатий. Русские «западницы». Русские «восточницы». Двухэтапность русской гендерной истории. Русский матриархат и патриархат. Холодность и черствость русского патриархата, по Розанову. Эротизм в восточной культуре. Гоша из «Москва слезам не верит» как идеал русского мужчины. Деспот-самодур и тряпка-подкаблучник как крайние полюса русского мужского типа.

Развивая тему житейских наблюдений над русскими гендерными моделями и их осмысления, следует, пожалуй, написать вот еще о чем.

Ни для кого не секрет, что существует особая категория русских женщин, что называется, с претензиями, которые имеют целенаправленную установку выйти замуж за нерусских мужчин. Есть целые сайты и брачные агентства, которые делают на этом спросе неплохой бизнес, причем, бизнес в ряде случае нечистый – многие из таких дурочек в итоге оказываются проданными в рабство или, выйдя замуж, сталкиваются с жестоким несоответствием реальности и их ожиданий, происходят трагедии с отбиранием детей и т.д.

А есть немало русских женщин, которые благополучно реализуют свою установку и живут потом счастливой жизнью.

Но нам важно не это, ибо нас не столько интересует судьба самих женщин, сколько природа их установок, выступающих в качестве индикатора тех проблем, которые их порождают.

Итак – кроме банального стремления устроиться на сытом Западе или Востоке – какие претензии собственно к русским мужчинам выдвигают те русские женщины, которые осознано не хотят связывать с ними судьбу?

По моим наблюдениям, это зависит от того, о какой из двух категорий таких женщин идет речь.

К первой категории я бы отнес русских женщин, которые имеют установку выйти замуж за западных мужчин, причем, в широком диапазоне от американцев до итальянцев. При том, что между столь разными народами может быть пропасть, как правило, претензии этой категории русских женщин к своим мужчинам заключаются в том, что русские мужчины не ценят женщин, недостаточно галантны, грубы, бесвкусны, безответственны и инфантильны.

Претензии второй категории женщин отчасти совпадают с ними в том, что касается безответственности и инфантильности русских мужчин, но по другим параметрам могут отличаться. Речь здесь идет о русских женщинах, имеющих установку выйти замуж за южных или восточных мужчин, при том, что внутри этих обобщенных категорий тоже существуют миры, между которыми лежит ментальная пропасть.

Скажем, в России принято воспринимать кавказцев как нечто единое, но разница в гендерных установках существенна не только между азербайданцами, с одной стороны, и грузинами и армянами, с другой, что можно объяснить религией, но и между двумя этими относительно единоверными народами так же. Не меньшей будет разница и между закавказцами-азербайджанцами и северокавказцами, например, вайнахами – гендерные, семейные установки будут различаться весьма существенно. Еще больше будет отличий между постсоветскими «южанами» и, например, арабами, между арабами и турками, и т.д., и т.п.

Тем не менее, если брать обобщенный «южный» ориентир у таких русских женщин, их претензии к русским мужчинам, как правило, будут заключаться в слабохарактерности и недостаточной мужественности последних, в том числе, не в последнюю очередь, скажем так, в том что касается их слабости в интимной сфере.

Тут, конечно, надо сделать одну крайне важную оговорку. В большинстве случаев сами такие женщины либо относятся к социальным группам, где почти нет нормальных мужчин, либо имеют неудачный личный опыт и специфические черты личности, сформировавшие их стереотипы. Об этом мы поговорим позже, но пока надо признать, что эти субъективные представления, владеющие умами тысяч, если не миллионов русских женщин, тем не менее имеют объективную подоплеку и указывают на проблему объективного характера.

В предыдущих заметках по этой теме мы говорили, что русская гендерная история по сути делится на два этапа.

Первый – современный, берущий свое начало с реформ Петра и постепенно охвативший все русское общество в течение трех последних веков. Эта модель отличается крипто-матриархатом, подчиненным отношением мужчины в гендерных отношениях, как следствие, их слабостью и недееспособностью.

Второй – это предшествующий ему патриархальный домостроевский русский уклад с подчиненным отношением женщины и абсолютным преобладанием отца и мужа в семье.

К последнему, казалось бы, не может быть никаких вопросов, тут все понятно и для его сторонников – традиционалистов, и для его противников – модернистов.

Однако, возможно, что не все так просто.

Если мы возьмем описание этого уклада в русской художественной литературе, как уже было отмечено ранее, мы обнаружим, что русская женщина в нем воспринимается как жертва домостроя, ее личность подавлена мужем и бытом, она несчастна.

Объяснить это можно тем, что сама художественная литература в том  виде, о котором идет речь – это продукт модерна с такими его умонастроениями как романтизм, сентиментализм и т.д. И в этом контексте не надо удивляться тому, что женщина будет оказываться «жертвой традиционализма» не только в русской, но и в любой другой патриархальной культуре.

В принципе, если вставать на леонтьевские позиции, воспевающие необходимость деспотии как формирующей культуру стесняющей формы, то это положение вещей можно не оспаривать, а принять как данность – для того, чтобы семья и общество были здоровыми, женщина должна быть подчинена и стеснена мужской властью. Если она или даже большинство женщин при таком положении вещей несчастны, то это их проблемы – нельзя ставить на кон силу и здоровье нации ради капризов и психозов взбалмошных баб.

Честно скажу, что как традиционалист в основе я с этой позицией согласен.

Но тут вспоминается второй наряду с Леонтьевым автор, с упоминания взглядов которого мы начинали гендерную часть этого цикла – его ученик Василий Васильевич Розанов.

Так вот, Леонтьев был такой блистательный, спартанский русский традиционалист, чуждый всяким сантиментам, Болконский русской мысль, как мы его тогда окрестили (причем, Болконский скорее отец, чем сын).

А вот иудействующий и мусульманствующий антихристианин Розанов, по сути, первый, провокационный русский гендерный философ попытался найти объяснение проблем русских женщин и русских семей, на которые указывали романтики и модернисты, с ревизионистских традиционалистских позиций.

И вот это возвращает нас к проблеме ожиданий южно- и восточно- ориентированных русских женщин. В чем она заключается? Только ли в том, что перевелись на Руси патриархальные мужчины, в роли которых выступают кавказские мачо или подражатели принцев из арабских сказок?

Если взять ракурс Розанова, совпадающий с установками части таких женщин, то не только. Проблема, по Розанову, заключается еще и в черствости, холодности русской патриархальной модели, причиной которой он считал ее асексуальность, то есть, отсутствие собственно культуры (как культа, культивирования) секса в широком смысле – не сексуального лишь акта как такового, но самого сексуального и вытекающего из него родового мироощущения, которое присуще таким религиям как иудаизм и Ислам и присуще русскому язычеству.

В восточной патриархальной культуре женщина подчинена мужчине, но если рассматривать ее эталон, а не выродившиеся народные формы, эта подчиненность компенсируется и вознаграждается эротическим удовлетворением, которое ей обязан доставлять мужчина не только в прямом, физическом смысле, но и в смысле того счастья, которое она получает от удовлетворенности своим мужчиной, уважения к нему, восхищения им.

Клубок этих эмоций необходимо рассматривать только в их единстве – одной лишь гордости за мужчину-воина, отчужденной от его героической жизни женщине недостаточно, если между ними отсутствует эротическая гармония.

И опять нам потребуется необходимая оговорка – мы рассуждаем исключительно о культурной модели, за рамками которой находятся жизни тех или иных людей.

Скажем, в чем секрет успеха фильма «Москва слезам не верит»? В том, что актер Баталов сыграл там мужчину, который является недостижимым эталоном миллионов русских женщин. Не сказочного принца на белом коне, а именно реального, жизненного мужчины в совокупности тех качеств, которые хотели бы видеть в своих мужчинах миллионы женщин – с одной стороны, это мужественность, храбрость, решительность, способность в нужный момент ударить кулаком по столу и принять ключевое решение самому, но с другой стороны это заботливость, теплота, нежность и ласка.

Так вот, гендерный анализ и русской литературы, и русских реалий говорит о том, что именно такие мужчины, с таким сочетанием качеств (не впадающие в крайность ни деспотов, ни тряпок, что возможно только благодаря балансу, о котором писал Розанов) в русской культуре всегда были в дефиците.

Грубо говоря, при том, что таких мужчин могут быть миллионы, русский культурно-гендерный стандарт определяют не они, напротив, это будет либо деспот-самодур, вытирающий о женщину ноги, с которым ассоциируются домостроевские порядки (бьет, значит, любит), либо тряпка-подкаблучник, описанный в предыдущей части.

Русские мальчики

Романтизм и консервативный противовес ему в западных культурах. Извержение русских пуритан-староверов из германо-русской культуры и принудительная вестернизация. Отсутствие культа отца семейства в постпетровской культуре, шельмование консервативных образов как культурных аутсайдеров. Гейдар Джемаль о «русских мальчиках». Русские романтики-террористы и еврейские менеджеры революции, ультраконсервативная закваска последних. Русские как топливо советской системы и нерусские кланы как ее выгодоприобретатели. Буржуазные интенции современного русского национализма и сопоставление русской буржуазии с еврейской и кавказской. Крепкие русские предприниматели и дефицит крепких семей у них. Отсутствие здоровых гендерных установок у большинства русских мужчин. Обрусевшие и консервативные евреи-олигархи как носители разных семейных ценностей. Кавказские патриархальные кланы. Русский мальчик как фронтмен русского ЭСО. Исторические причины слабости русской семейственности. Феодальная политика дороссийского периода и становление российского государства на костях родовой русской элиты. Отсутствие образа мужчины как передатчика традиции в русской культуре. Русские сектанты как единственные носители русской клановости.

Является ли это причиной или напротив следствием того, что русская культура (европейская и остаточная советская) не порождает запрос на сам образ мужчины – отца семейства, патриарха?

Последнее является очень важным обстоятельством. Вовлеченная, начиная с Петра, в общеевропейский культурный круг, сформированная в нем высокая русская культура, наряду со всей Европой в той или иной степени пронизана романтизмом. На Западе этот романтизм имел мощный консервативный противовес в тех культурах, которые пошли по пути религиозной реформации, как протестантские страны, а не секуляристской, как католические.

В России ситуация оказалась еще хуже, чем в последних, ибо, во-первых, русские пуритане – староверы были выкинуты из русской культуры, во-вторых, петровская культурная реформация имела характер перенесения чужих культурных форм на культурную почву, которая ради успешности этого процесса подлежала дозачистке – принудительное бритье бород, переодевание мужчин из кафтанов в педерастические обтягивающие лосины и т.д.

В русской постпетровской культуре абсолютно не культивировался образ зрелого, тяжелого мужчины, отца семьи. Сперва классицистическая, затем романтическая литература и мода воспевали исключительно отважное юношество: гардемаринов, гусар, дуэлянтов и франтов. Крепкие русские мужики ассоциировались исключительно с костными, отталкивающими персонажами, такими как Скалозуб, и, введенные в соответствующие рамки государством, о чем будет сказано ниже, в значительной степени ими и были.

Патриархально-мужские типажи консервативных сословий: купечества, мещанства, крестьянства в свою очередь подвергаются шельмованию со стороны разночинной интеллигенции, аутсайдеров из их числа.

Интересный, несмотря ни на что, современный мыслитель Гейдар Джемаль не раз воспевал описанных Достоевским «русских мальчиков» – типаж юношей или молодых мужчин, находящихся в поисках абсолютной Истины, смысла жизни, и готовых не только идти в этом до конца, но и сгореть на службе обретенному смыслу жизни. Именно такие русские мальчики стали топливом революционного процесса в начале ХХ века, именно они клали на алтарь сверх-идеи тысячи и тысячи своих и чужих жизней в настоящей террористической войне, развязанной эсерами, способной, пожалуй, масштабами соревноваться с показателями современного диверсионно-партизанского движения на Кавказе.

Ну а что в итоге? Нет, я говорю даже не о том, что стало с Россией как таковой, хотя это и вытекает из задаваемого вопроса. Но кто в итоге выиграл саму революцию, оплаченную жизнями этих тысяч русских мальчиков?

Ее выиграли большевики, сделавшие ставку не на самозабвенный террор русских мальчиков-эсеров, а на планомерную партийную менеджерскую работу профессиональных революционеров, казавшуюся этим самым мальчикам в те годы чистоплюйством и конформизмом.

Какой же типаж обеспечил ее эффективность со стороны большевиков? В численно очень незначительной, но важной части – это выходцы из служивого дворянства, такие как Ленин или Плеханов, еще одна немногочисленная прослойка – это смекалистые русские рабочие с крестьянской закалкой, подобные Кирову.

Но, но… — не будем забывать, что говорил сам Ленин. А говорил он следующее:

Большое значение для революции имело то обстоятельство, что в русских городах было много еврейских интеллигентов. Они ликвидировали тот всеобщий саботаж, на который мы натолкнулись после Октябрьской революции… Еврейские элементы были мобилизованы после саботажа и тем самым спасли революцию в тяжелую минуту. Нам удалось овладеть государственным аппаратом исключительно  благодаря этому запасу разумной и грамотной рабочей силы”

Кадровым, профессиональным и креативным авангардом, мотором большевистской партии были не русские мальчики, но еврейские юноши – выходцы из мелкобуржуазной среды еврейских местечек, хотя и богоборцы по мировоззрению, но воспитанные на ультраконсервативной закваске Талмуда, давшего кагальному еврейству конкурентноспособное воспитание, в основе которого лежит Закон.

Лишившись выродившейся германо-русской элиты, русский этнос оказался не выгодоприобретателем, но жертвой революции – русские мальчики, романтики с горящими глазами, с одной стороны, и тягловое рабочее-крестьянское русское мужичье, с другой стороны, были исключительно топливом для советской системы, тогда как все ее по-настоящему хлебные куски оказались в руках у кланов: мелкобуржуазных по происхождению еврейского и кавказских, а также хуторского украинского.

В наши дни мы являемся свидетелями набирающего обороты русского национализма, который подпитывается не в последнюю очередь идеями межэтнического противоборства или конкуренции внутри России с теми же кавказцами и евреями. Современный национализм это буржуазное явление, но что есть сегодня в активе у русской буржуазии в сравнении с кавказцами или евреями?

В принципе, неправы те, кто утверждают, что бизнес — это стихия, враждебная русскому человеку по определению. Лично мне в жизни приходилось видеть немало крепких, смекалистых русских предпринимателей. Русские не очень сильны в чистой торговле и в тех сферах бизнеса, которые связаны с сервисом, умением обслуживать и обхаживать клиента – именно поэтому российские курорты производят такое ужасающее впечатление. Однако русские могут быть очень даже сильны в интегрированных видах бизнеса, будь то производство, строительство, дилерство, логистика и многое другое.

Словом, крепкие, богатые русские предприниматели есть, более того, их немало. Однако вот что интересно – при том, что мне доводилось видеть немало талантливых, успешных этнически русских предпринимателей, я крайне редко видел среди таковых крепкие семьи, уже не говоря о кланах.

Большинство из них, а, как правило, речь идет о людях уже среднего возраста, начинавших свой бизнес в начале 90-х, разведены с первыми женами и женаты вторыми, а то и третьими браками на женщинах, скажем так, весьма случайных — их же собственных секретаршах, сотрудницах и т.д. Поэтому часто отношения с детьми от первого брака уже не складываются, а авторитет у детей, да и жен в новой семье ниже среднего.

Я, например, знаю одного русского самородка, который с нуля, невероятным трудом создал и раскрутил достаточно мощный бизнес. У него есть сын, но при этом он постоянно говорит, что сыну никогда бизнес в наследство не оставит – мол, он все создал своим трудом, так, пусть и тот всего добивается сам. Работает человек при этом каторжно, со второй женой, которая не прочь ему изменить, то сходится, то расходится – а для чего и для кого все это нужно, интересный вопрос, ведь давно бы мог отойти от дел и безбедно жить до конца дней, если передавать империю в наследство задача все равно не стоит.

Проблема в том, что даже успешные, талантливые, пробивные русские мужики в подавляющем своем большинстве лишены правильных гендерных, семейных и клановых ориентиров, которые, увы, ни за какие деньги не купишь – они формируются только воспитанием и соответствующей средой.

Интересно в этом смысле обратить внимание на голос молодого поколения русских националистов, например, на нашумевший пост популярного блогера Егора Просвирнина о том, какой бы он видел свою идеальную жену. Посреди перечисления длинного списка интеллектуальных, физических и генетических достоинств, которыми должна обладать его спутница жизни, интерес вызывает следующий пассаж блогера:

«Сложная смесь моральности и блядства, сочетающая в себе как свойства традиционного, так и постмодернистского мира. С одной стороны, я хочу быть уверенным, что если жена говорит: «Я пошла к подруге пить чай. Подруга — главная стриптизерша столицы и у нее собираются порнозвезды всей Западной Европы», то она правда будет пить у подруги чай. Буквально. Из чашечек. С печеньками. И если вокруг начнется оргия, то она вызовет такси и поедет домой с покерфейсом. С другой стороны, мне бы хотелось, сказав ей слово типа «Свингер-клаб», услышать осмысленный ответ, а не увидеть полные ужаса глаза. Почему? Потому что 20, 30, 40, а то и 50 лет вместе — долгий срок, и я бы не хотел становиться одной из тех пар, что на словах живут вместе, а на деле по-черному блядствуют, придумывая нелепые отмазки и выражение лица «Ну мы же все понимаем!». Я не хочу ничего понимать, я хочу быть вместе с человеком, который осознает, что моногамия длительностью в 50 лет невозможна, и потому готова обсуждать проблемы и решения. По-взрослому, без детсадовских оправданий».

Молодой человек претендует быть ни больше, ни меньше как «генетической и интеллектуальной элитой русской нации», его читают и оживленно обсуждают многие ключевые фигуры русской националистической блогосферы. И. как ни в чем не бывало, продолжают это делать после того, как человек написал, что готов подкладывать свою будущую жену под чужих мужчин в свингер-клубе.

Это характерный образчик состояния современного русского общества, включая его националистическую часть, на мой взгляд. Ведь приведенное мнение это не эпатаж молодого блогера-экзота – в этом случае реакция общества на такие признания была бы такой, что их автор был бы вынужден долго извиняться и оправдываться, что его неправильно поняли, как это делает сегодня Лимонов в отношении своих гомосексуальных романов. Просвирнин выражает установку, если не распространенную, то приемлемую среди современных русских, причем, именно успешных русских – представителей того самого потенциального среднего класса, в среде которого можно было бы ожидать появления консервативной бюргерской морали, пуританской семейственности и клановости.

Надо сказать, что это идеология, распространенная внутри общества, русского не только в этническом (как таковое оно практически не оформлено), а в широком, культурном понимании.

Скажем, распространено небезосновательное мнение о том, что системообразующим элементом современной российской элиты, включая и ее бизнес-составляющую, являются не столько русские, сколько евреи. Это мнение во многом справедливо, ведь входным билетом в российскую элиту является не столько русская кровь, которая в России мало и редко чего дает, сколько еврейская кровь или брак с евреем или еврейкой, которые делают тебя своим для нужных людей.

Однако при этом есть разные еврейские круги и элиты.

Взять, например, какого-нибудь Абрамовича – человек женился на стюардессе, судя по всему, нееврейке, которой после развода отписал несколько миллиардов своего шального состояния. Случай этот его, судя по всему, ничему не научил – новой пассией миллиардера является некто Даша Жукова, бывшая фотомодель.

Схожая семейная биография и у Бориса Березовского, женатого тремя фактическими браками на русских женщинах, которым, по его словам, после развода он оставлял многомиллионные состояния. Анатолий Чубайс – похожая история, женат три раза, самым последним браком на Авдотье Смирновой, убежденной феминистке, судя по публичным данным, не без лесбийских эпизодов в биографии.  

Но есть и другая еврейская среда – закрытая и консервативная. Она не так влиятельна и видна, как размешанная полу-, четверть- и около-еврейская тусовка. Но она при этом гораздо более прочна и устойчива именно своей закрытостью и клановостью.

В этой среде супруг подбирают уже по другому принципу – неважно, насколько они внешне эффектные, но важно, чтобы они были из хороших еврейских семей и имели правильное еврейское воспитание. Именно поэтому, когда очередной миллиардер-полукровка будет отписывать случайные миллиарды очередной случайной русской актрисе или модели, в правильных еврейских кругах с детства будут сватать Абрамчика за Сарочку, потому что их родители ходят в одну синагогу, а дети познакомились на летних курсах Сохнута.

То же самое происходит и в других национальных кланах – чеченских, азербайджанских, армянских, где более-менее (где-то более, где-то менее) все таки понимают, что такое традиционная семья и какой в ней должна быть роль у мужчины и женщины. И именно эти представления формируют стержень гендерной национальной культуры.

У русских быть патриархом семейства так же немодно, как и редко можно встретить сами устойчивые родовые объединения (на ум приходит только семья Михалковых, возможно, в этом тоже кроется одна из причин ненависти к ней русского общества).

Русские как этносоциальное образование (ЭСО, по Бромлею) народ, насквозь государственнический, судьба и герои которого связаны либо со службой государству, либо с борьбой против него. Так как и то, и то в значительной степени замешано на романтических идеалах, фронтменом культуры становится не глава семейства, но герой-одиночка – русский мальчик, способный бороться только за высокую идею, но не имеющий представления о том, как воплотить ее в жизнь на уровне хотя бы своей семьи и рода.

Только ли в петровских реформах причина этого? Придется напомнить в связи с этим вопросом высказывание Константина Леонтьева, с цитирования которого мы начинали наши гендерные размышления: «Государство у нас всегда было сильнее, глубже, выработаннее не только аристократии, но и самой семьи»

Штука в том, что не «сильная государственность» у русских получилась потому, что у нас такая слабая семейственность, а скорее наоборот.

Ведь Россия как государство и стала строиться, начиная с Ивана Грозного, истреблявшего русского родовое боярство. Новгород, который был уничтожен Иваном Грозным, так же был не абстрактной вечевой демократией, а республикой, власть в которой принадлежала русским торговым семьям, наподобие Венецианской республики.

Семейственность княжеских династий, семейные конфликты и союзы были нервом политической истории Руси как в киевскую, так и в ордынскую эпохи, но русское, русско-российское  политическое сознание воспитано на ненависти к ним именно из-за этого – вот, мол, сильная элита неизбежно растаскивает страну, поэтому необходим союз царя с простым народом (на деле, бесправный народ, манипулируемый всесильной властью, которая натравливает его на внутренних и внешних врагов), благодаря чему только и может существовать «сильное государство».

Образы крепких патриархов мы обнаружим в окончательно отчужденных от «культурной гегемонии», начиная с Петра, консервативно-буржуазных русских сословиях, ошельмованных вестернизированной культурной элитой.

В русской культуре образ мужчины как передатчика традиции либо почти не присутствует, либо и вовсе культивировался прямо противоположный образ – русского мальчика, ее разрушающего, или в ходе революции сверху, вроде «птенцов гнезда Петровых», или снизу как разночинцы-нигилисты.

Исключение составляли отдельные миры русских сектантов, в которых традиция воспроизводилась не государством, а вопреки ему и именно волевыми усилиями глав семейств, повседневная жизнь которых представляла собой борьбу за сохранение своего образа жизни и идентичности от разлагающего воздействия внешнего мира. Поэтому неслучайно, что когда в России наступило время становления капитализма, именно сплоченные кланы староверов сумели взять на себя в русском бизнесе такую же роль, которую в нем сегодня играют еврейские и кавказские кланы.

Власть и национализм

Нация вырастает из семейственности, как моноэтническая, так «гражданская». Замкнутые этнические кланы и русскоязычная «около-Синагога». Значение германского элемента в дореволюционной русской элите. Кланы русских сектантов до революции. Причины несостоятельности революционных симпатий русских сектантов. Кровь и ее «чистота». Русская кровь и боярская аристократия. Была ли допетровская Россия «русским национальным государством»? Искоренение русской этнократии палеолог-грозненской династией. Русская национально-освободительная революция 1612 года, «преданная революция». Возвращение Романовых к политической генетике византизма. Русское национальное при Романовых до Петра I: оппозиция, а не государство. Ошибка вождей русской революции 1612 года. Восстание декабристов как фронда национализирующейся элиты и его перспективы в случае победы. Мелкобуржуазные группировки евреев и кавказцев в советской России и русская рабоче-крестьянская масса. Сталин и Вознесенский: почему великодержавный русский шовинист не стал преемником «вождя народов». Свержение Берии и повторение Жуковым ошибки князя Пожарского. Послесталинская элита: славянские пролы постепенно сдают страну «около-Синагоге». Отсутствие патриархата и национализма у русской советской номенклатуры. Русский державный патриотизм как историческое средство дезориентации русских. Понятие «Русской Земли» и ее замещение образом «Державы» в русском сознании. «Русское государство» и содержание «русского». Технологии мобилизации русской властью русского народа. «Элитная» и «антисистемная» составляющие русского самосознания. Русская антисистема в 1917 году как инструмент ротации элиты и обновления проекта антинациональной «исторической России». Русский коллаборационизм во время ВОВ как исторически закономерный феномен. Русский этнический анархизм и русское внеэтническое государственничество. Бакунин, Локотьский округ и Новгородская республика, локальные платформы антироссийского русского этнопатриотизма. Шовинизм и самоуничижение как полюса русского самосознания. Причины слабости этнических русских в элите многонациональной империи. Условия русской этнополитической эффективности. Слабость русского национализма как следствие недостатков русского патриархата. Нерусские источники русского национализма. «Русское» как способ сборки и «вечное возвращение».

Тема русской семейственности неизбежно приводит нас к обсуждению двух взаимосвязанных тем: национализма и власти. Почему?

Потому, что нация вырастает именно из семейственности, причем, неважно, идет ли речь о моноэтнической нации или о так называемой «гражданской», ибо последняя, если она эффективна, также имеет внутри себя одно или несколько этнических ядер, представленных ничем иным как кланами, то есть, разросшимися семьями.

Как в этом смысле обстоит дело в России? Элитарные семьи и кланы у условно русской России есть, но эти кланы, конечно, полная труха. И речь не только о моральном и генетическом вырождении внутри них – в позднеромановской России дворянство было немногим лучше, но и в отсутствии тех ценностных рамок и этических представлений, которые позволяли чеканить породу наследственной аристократии до революции. Постреволюцинная же элита существовала по факту, но исключительно как теневая, скрывая, или оправдывая свою элитарность, как в советские годы, или откровенно бросая вызов остальному населению, «быдлу», не признающему ее «законнорожденности».

Важным является и тот факт, что если вычленить из этой элиты замкнутые этнические кланы, например, еврейские или кавказские, то оставшаяся как бы русская часть все равно будет связана между собой не русской кровью. То есть, русская кровь в этих людях обычно есть в той или иной мере, но пропуск в эту элиту дает не она, а наличие еврейской крови или породненность с евреями тем или иным образом. Современный русский социолог С.Морозов метко назвал эту среду «околосинагогой», отделив ее от собственно «синагоги», то есть, закрытой еврейской среды, куда не пускают посторонних.

Однако если мы посмотрим на элиту дореволюционной России, то же самое было и в ней – численным массивом в ней преобладал русский элемент, но чем ближе к верхним этажам, тем более выраженным было значение элемента германского, как связующего элиту и выступающего проводником в нее тех ценностей, на которых держалась петровско-павловская рыцарская корпорация.

Интересным моментом предстает ранее уже озвученный факт – в тени этой германской аристократии значительную, если не решающую часть собственно национального капитала (не считая привлеченного из-за рубежа) держали религиозно и этнически закрытые семьи русских староверов. Собственно, не секретом является теория о том, что революция и была проектом старообрядцев и других русских сектантов, поддерживавших ее, направленным на передел власти и собственности в стране. Проект в таком случае закономерно провалился из-за разрыва между национал-фундаменталистским характером сочувствующих (в какой части это большой вопрос) ему старорусских элит и воинствующе атеистическим и вненациональным характером его политической идеологии и авангарда, особенно, с учетом перехвата кадрового контроля в последнем еврейским элементом.

Но силовой линией всех этих размышлений является не поиск «чистоты крови», которая среди элиты встречается редко. Речь не о том, насколько чистой или смешанной является элита, а о том, что ее объединяет, что является входным билетом в нее, какая кровь, если это вообще кровь.

Скажем, несмотря на наличие среди боярских родов значительного количества фамилий явно или предположительно инородческого происхождения, объединяющей, принимающей их в себя кровью все таки была русская. Однако именно поэтому с боярством и вообще с этнической русской элитой в Московской Руси связаны постоянные проблемы.

Российское государство или «историческая Россия» берет свой отчет с правления Ивана Грозного. Именно он, как нас учили в советских учебниках по истории, не только довершил объединение в одном государстве русских (великорусских) земель, но и превратил его в «многонациональное государство», присоединив к нему обширные территории нерусских народов. Но важно даже не то, что он это сделал, а то, как он это сделал, а сделал он это под эгидой ярко выраженной римской идеологии, которая позиционировала Москву не как центр «многонационального государства» собирающихся вокруг нее народов, а как гегемонистский цивилизаторско-крестоносный проект, направленный против туземцев.

Россия, бесспорно, не была многонациональным государством, потому что была враждебна народам, отобранные земли которых быстро составили основной массив ее территории. Но была ли она Русским государством? Тут тоже есть подвох, потому что сказать «Русское», далеко не то же самое, что сказать «Русское национальное», как делает Егор Холмогоров, усиливая этот тезис противопоставлением концепта «русского национального государства» концепту «русского централизованного государства», которым оперировала советская историческая школа.

Откровенно говоря, рассуждения г-на Холмогорова о русском национальном государстве представляются достаточно спекулятивными, потому что, если вывести за скобки все те оговорки, о которых он пишет, что их не следует ожидать, в сухом остатке и получится ровно то «русское централизованное государство», с концепцией которого он спорит. Ключевыми факторами, позволяющими говорить о централизованном государстве как государстве национальном, мне как раз видятся те два, которые пытается вывести за скобки г-н Холмогоров: этнократический характер элиты и подчиненность государства нуждам нации или, скажем так, если речь идет о феодальном обществе, интересам элиты, но элиты этнически консолидированной.

Так вот, если мы будем рассматривать этот момент, то увидим, что в самом фундаменте Российского государства была заложена мина в виде римского характера его власти, а именно ее внешнего, трансцендентного характера по отношению к коренной русской элите. Эта мина была заложена именно в фундамент России, то есть в набирающую силу Московию, захваченную проводником римского проекта – Софией Палеолог, устранившей от власти наследника своего мужа Ивана III от умершей русской жены и вопреки позиции русского боярства вместе с антагонизмом против ордынского федерального центра, под эгидой которого созревала русская этнократия, навязавшего Руси идеологию римского реваншизма.

Последствия этого были драматическими не только для народов Евразии, которые к тому моменту образовывали между собой сложное пространство вроде Священной Римской Империи на Западе, но и для самих русских.

Важно понять, что продолжатель дела своей бабки Иван Грозный не был русским не только по происхождению – что гораздо более важно, он не ощущал себя этническим русским. Разговаривая со своим золотых дел мастером, англичанином Флетчером, отдавая слитки для приготовления посуды, царь велел ему хорошенько смотреть за весом: «Русские мои все воры», — сказал он. Мастер, слыша это, взглянул на Царя и улыбнулся. Тогда Царь, человек весьма проницательного ума, приказал объявить ему, чему он смеется. «Если Ваше Величество просите меня, — отвечал золотых дел мастер, — то я вам объясню. Ваше Величество изволили сказать, что русские все воры, а между тем забыли, что вы сами русский». «Я так и думал, — отвечал царь, — но ты ошибся: я не русский, предки мои германцы».

Впрочем, нас интересует не столько психологическое самоощущение царя, сколько практическая направленность его политики. А она заключалась четко в искоренении русской этнократии, единственной формой которой тогда могла быть боярская аристократия, и насаждении вместо нее мессианского единовластия, и в этом смысле Иван Грозный был просто прилежным продолжателем дела своей бабки, начавшей ломать через царское колено русскую знать. Следствием этой политики, как известно, был провал в Смуту, а вот выход из нее был достаточно интересным.

Ведь, по сути, Москва на тот момент оказалась полным банкротом, а национальная освободительная революция, причем, в данном случае с полным правом может быть использован именно этот эпитет, вызрела в бюргерских провинциальных центрах вроде Нижнего Новгорода. Русская национальная революция, первая и, пожалуй, пока последняя в истории России, пришла в Москву извне, утвердила в ней новую власть и заставила ее заключить своего рода общественный договор с национальным обществом, представленным Земским Собором.

Однако, как мы уже писали, начиная с правления Алексея Михайловича, московская власть возвращается к своей политической генетике, начиная зажимать как национальную аристократию, так и остальное русское общество. Первой решительной ломкой такого характера была римская реформация чересчур национализировавшегося, обрусевшего к тому времени православия, выбившая из русской почти-нации духовный стержень. А окончательной расправой с ним стало правление Петра I, насадившего на Руси не только откровенно чуждую ей культурную форму, но и этнически чужеродную верхушку.

Анализируя этот период Московской Руси, который теоретики вроде Солоневича и Меньшикова, пытаются идиллически представить как золотой век русского национализма, приходится признать, что русская нация, как и русская национальная элита в этот период действительно присутствовали и действительно были как никогда сильны, но не как русское национальное государство, а скорее как оппозиция либо власти, либо, иностранным захватчикам – русская национальная фронда.

В 1612 году русская национальная фронда вылилась в русскую национальную революцию, которая оказалась, используя выражение Троцкого применительно к Октябрьской, «преданной революцией». Ее фатальной ошибкой было возвращение власти в Москву, начиная с рейдерского захвата власти Софией, безнадежно зараженной отравой византизма, римским вирусом. Лучшим решением в 1612 году было бы сжечь Кремль вместе с царем-самозванцем и поляками и основать новую национальную столицу где-нибудь в Ярославле или Нижнем Новгороде, а вместо династической монархии учредить республиканскую по типу княжеско-вечевого Новгорода, с Земским Собором как ключевым органом принятия решения.

Фрондой национальной, точнее, национализирующейся элиты было и декабристское восстание. Конечно, оно было изначально обречено, а в случае победы обрекало на гибель уже Империю, ведь в случае уничтожения монархической вертикали, деспотически сжимающей в кулаке страну, под хрупкой прослойкой аристократии разверзлась бы бездна неструктурированного черного люда, новой крестьянской герилье которого уже нельзя было бы поставить заслон.  Тем не менее, сам феномен декабризма – это именно национальная фронда, то есть, фронда национализирующейся русской клановой элиты против национально отчужденной имперской власти.

Если фронда аристократии в начале XIX века проиграла наднациональному государству, то фронда хрупкой национальной буржуазии, в частности старообрядческих кланов, не могущих организовать вокруг себя даже буржуазного большинства, проиграла инонациональному проекту профессиональных революционеров. Вывески и элиты радикально поменялись, однако, характер государства и власти остались прежними – недаром, ведь, евразийцы увидели в большевиках восстановителей «исторической России» («в комиссарах дух самодержавья»).

Хитрые мелкобуржуазные кавказцы во главе со Сталиным, умело манипулируя бесформенным этнически русским рабочее-крестьянским большинством, оттеснили от власти чисто еврейскую мелкобуржуазную группировку, однако, задачу национализации элиты решить и не смогли, да и вряд ли хотели.

Впрочем, тут есть один интересный момент – на волне заигрывания с великодержавным русским патриотизмом в послевоенные годы Сталин вроде бы серьезно рассматривал в качестве своего преемника Вознесенского. Про последнего он говорил, что он «великодержавный шовинист редкой степени», для которого «не только грузины и армяне, но даже украинцы — не люди, что его самого, грузина, вошедшего в роль красного русского царя, уже, видно, не сильно смущало. Однако что-то Сталина остановило и, судя по воспоминаниям современников, не исключено, что этим чем-то была неадекватность самого Вознесенского, неспособного выстраивать человеческие отношения с подчиненными, так что в итоге Сталин смещает и расстреливает его.

Интересно, что после смерти Сталина власть в результате свержения Берии, опирающегося на чекистов, все таки захватывают русские, по крайней мере, славянские пролы – выходцы из рабоче-крестьянских низов. Но здесь Жуков, национальный воинский лидер, фактически и свергнувший Берию, повторяет ту же ошибку, что в 1612 году совершил князь Пожарский, то есть вручает власть Хрущеву, опирающемуся на Политбюро. Жукова, естественно, быстро выкидывают на помойку, а плебейская славянская элита за неполных четыре десятилетия сдает страну «околосинагоге».

Причина? Она заключается, в том числе, и в том, что славянская номенклатура не смогла создать собственной националистической элиты, состоящей из крепких, патриархальных кланов. У русских пролов не было никакого патриархата, а значит, и кланов, а значит, и национализма. При этом великодержавный русский патриотизм, рассматривающий русских как опору государства, всерьез раздражал не только основных конкурентов из околосинагоги, лелеющих жажду реванша, но и сплоченные этнические клановые элиты на местах.   

Вообще пресловутый русский державный патриотизм был средством дезориентации русских всю историю, не только в советское время. Именно патриотическими, государственническими соображениями обосновывалась необходимость уничтожения родовой аристократии, могущей составить этнократию как зачаток национального государства, как при Иване Грозном, так и при Петре Первом. Крепостное право, как в царскую эпоху, так и в советскую с ее коллективизацией оправдывалось теми же причинами – необходимостью выхода к морям, подготовки к войне и т.п.

Сплочение русского поддатного тягла для отпора внешним врагам и инородцам вокруг сакрального государства всегда было безотказным средством нейтрализации недовольства властью внутри страны, включая и периодически возникающую национальную фронду.

Естественно, в коллективном бессознательном каждого народа заложен органический национальный патриотизм. Не исключением является и русский народ, генетически унаследовавший от эпохи складывания общерусского этникоса понятие Русской Земли и любовь к ней. Великорусский народ, сформировавшийся вокруг Москвы уже как ЭСО, питался этими же предполитическими (для политической истории России) представлениями эпохи Киевской Руси, однако, естественно, что в новых политических реалиях они должны были пройти идеологическую переплавку. Образ Земли в политико-этнических представлениях русских планомерно замещается образом Державы.

Иван Прыжов в своей работе «История кабаков в России в связи с историей русского народа» убедительно показал, что процесс складывания московско-российского централизованного государства, осуществлявшегося посредством закрепощения низовой части русского населения, сопровождался распадом народной общности как таковой, именно как общности, сообщества, а не просто единства этнических признаков. Для исключенных из общества крепостных Держава, заменяющая Землю, была достаточно абстрактной категорией, наглядным свидетельством чему являются непрекращающиеся попытки исхода из нее русских людей в поисках Земли и Воли, как бегущих на Дон или в Сибирь крестьян, так и диссидентов-аристократов вроде Курбского.

С другой стороны, Русское государство никогда бы не смогло бы добиться таких внушительных военных и геополитических успехов, если бы низовым русским населением оно рассматривалось как абсолютно чужое. Власть в Кремле и позиционировала, и осознавала себя как русская, но в это русское ею вкладывалось, конечно, римское содержание, державное, цезаристское, имевшее мало общего с варварско-раннефеодальными представлениями восточных славян о Русской Земле. Это римское содержание, конечно, было абсолютно неорганично для народа, планомерно отчуждаемого Новым Римом от своих национальных корней, но подавляя регулярные бунты, смуты и нейтрализуя фронды, позиционирующая себя как русская власть, конечно, стремилась насадить в народе свое понимание русского. Эффективными способами решения этой задачи всегда выступали геополитическая и идеологическая мобилизации населения вокруг власти.

Первая позволяла использовать архетипическую идею защиты Русской Земли, ради которой почему-то в разное время пришлось завоевать чуть ли не полмира. Вторая опиралась на религиозное единство власти и народа, которая даже в эпоху полного, колоссального культурного отчуждения верхов от низов в постпетровской России, оставалось единственной связующей нитью между элитой и народом, легитимизирующей ее господство над ним. Именно поэтому, те природные русские люди, которые рвали эту связь и выходили из под этого идеологического контроля, фактически выпадали из русской, по сути, римской матрицы. Неслучайно казаки-старообрядцы бегут в Турцию, а некрасовцы предпочитали даже сражаться за нее против России, то же можно сказать и о спрятавшихся на Кавказе молоканах, духоборах и т.п., находившихся совершенно за рамками официального русского пространства.

 

К моменту объективной необходимости нациестроительства русские подходят в таком расколотом состоянии. Расколотом не только социально, но и идеологически, что отражает наличие двух принципиально разных внутрирусских устремлений.

Одно – это устремление элиты, желающей приватизировать государство, по сути, не меняя его римской сути (декабристы, кадеты, октябристы) и преданного ему простонародья. Это линия официального русского патриотизма, который, несмотря на регулярное подновление или смену идеологических вывесок, неизменно является мессиански-державным.

Второе – это устремление подпольной Руси, ощущающей себя враждебной официальной имперской России, от восстаний Булавина и Пугачева, до сектантов-исходников и русского национал-анархиста Бакунина.  Эта ориентация присуща неподдающейся идеологической обработке, нигилистической части простонародья, замкнутым, сплоченным сектам, а также одиночкам-пассионариям, осознанно вырвавшимся из русской матрицы.

Именно энергия такого русского бунта позволила нокаутировать историческую Россию в 1917 году. Однако поражение России не стало победой Руси, но привело лишь к перехвату и пересборке России новой элитой, вогнавшей Русь в очередную кабалу. В этой связи показателен феномен русского коллаборационизма во время Второй мировой войны, который и замалчивают, и никак не могут объяснить. Как, мол, мог русский человек на стороне врага воевать против своего государства? А как русский человек мог бежать от этого государства, куда глаза глядят при царях или так же воевать против него на стороне внешнего врага, как это делали некрасовцы? Как бы это ни было неудобно казенным пропагандистам, приходится признать, что сквозь всю русскую историю тянется затираемая казенными пропагандистами традиция борьбы за волю русских одиночек и массовых групп против русского же государства.

Но еще более неудобным аспектом этой проблемы является то, что именно таким народным движениям часто бывает присущ выраженный этнический национализм, тогда как официальный русский патриотизм имеет по определению надэтнический характер, правда, при декларативном признании русских как этнического стержня. То, что именно русские сектанты, прятавшиеся среди чужих народов, блюли чистоту своей крови, слишком хорошо известно, чтобы подробно на этом останавливаться.

А вот то, что анархист и противник российского империализма Бакунин, приветствовавший польское восстание, одновременно с этим был жестким этническим русским националистом, германо- и юдо- фобом для многих даже сегодня является тайной. Националистическим был и образованный под эгидой немцев в Брянщине Локотьский округ. Но если уж на то пошло, то и Новгород, с точки зрения московско-имперского сознания, являвшийся очагом сепаратизма, также был выраженным этнократическим государством, про которое в отличие от России не приходится сомневаться, было оно национальным или нет.

В принципе, если проанализировать эти закономерности, приходится признать, что этнические русские националисты не только никогда не имели в России власти (исключением является премьерство Столыпина), но и опоры в собственном народе. Того и другого им удавалось добиться только тогда, когда они переходили с общероссийской платформы на платформу региональных образований, будь то Локотьский округ, Кубань во времена губернаторства Кондратенко, Новгород и другие русские княжества в дороссийскую эпоху.

Как проблема национализма связана с проблемой власти, а та в свою очередь, связана с проблемой гендера?

Национализм это и есть притязание на власть и в этом смысле необходимо понять, как русские способны бороться за власть и распоряжаться ей и почему именно так, а не иначе происходит в России.

Россия как политический феномен является средоточием связей и взаимоотношений различных народов как внутри нее, так и за ее пределами.

Скажем, успех британской колониальной политики в значительной степени был основан на том, что англичане внимательно изучали покоренные народы и не только строили очень тонкие отношения с их элитами, но и зачастую выращивали их, как это было в Индии, которая, по большому счету, и представляет собой один большой английский проект численностью в миллиард человек.

Русским всерьез познавать другие культуры не интересно и обычное русское сознание по отношению к ним находится между двумя крайностями – презрения к культурам «дикарей», в коии ничтоже сумнящеся могут записываться такие народы как грузины, и раболепного преклонения перед культурами «цивилизованных народов». Бердяев заметил, что русскому национальному самосознанию не присуща трезвость – оно бросается либо в крайность национального чванства и шовинизма либо в крайность самоуничижения, смердяковщины. Уважение к себе и другим, признание собственных и чужих интересов, способность видеть как слабые, так и сильные стороны своей и чужой культур для русских являются скорее исключением, чем правилом.

Политическая жизнь такого многонационального по факту государства, которым изначально обрекла себя быть Россия, по определению будет завязана на двух высокоинтенсивных процессах: модерирования множества групп и интересов внутри страны («разделяй и властвуй») и конкуренции вне ее. Они оба требуют особых византийских, ордынских качеств психики и менталитета, которыми прямолинейные русские люди, склонные к простым и грубым решениям, не наделены, либо которые еще не успели в себе выработать, если это вообще возможно.

Именно поэтому мы видим, что напористую еврейскую группировку в большевистской партии переигрывают хитрые кавказцы, а унаследовавшая от них власть славянская номенклатура в течение нескольких десятилетий планомерно сдает позиции потомкам «ленинской гвардии». Трудно найти такой период в истории России, начиная с Ивана Грозного и до наших дней, когда политика страны конструировалась бы исключительно людьми русской крови, а если это и происходит, как было во времена Хрущева (впрочем, тоже украинца), то обычно заканчивается поражением в конкуренции с откровенно инородческими кланами. 

Естественно, геополитическая реальность государства, несовместимая с этнократией его основного народа, требует легитимизации этнически чуждой этому народу элиты в глазах последнего. Для этого и нужен казенный русский патриотизм с его «русский это тот, кто любит Россию», позволяющий объявить главными русскими Екатерину или Сталина, а коренным русским гордиться своей ролью строительного материала.

Но неужели русские не могут эффективно править сами, без привлечения специалистов со стороны? Могут, но, по-видимому, на другом уровне, это раз. Два – русские по происхождению нередко выбивались и выбиваются в лидеры, оказавшись в рамках кардинально иных политических культур (см. славянские эмиры в Андалусии, Нилс Ушаков в Латвии и т.п.), что позволяет надеяться на то, что проблема не в самом человеческом материале, достаточно генетически одаренном и талантливом, а в способе его сборки в ЭСО русский народ.

Что касается уровня, то природные русские люди показывают себя органическими правителями в тех образованиях и тех ситуациях, где находятся среди себе подобных и не поставлены перед необходимостью взаимодействовать с другими народами, востребующей византийский склад ума и психики. Скажем, пресловутый «красный пояс» России это именно такой случай – русская коренная власть среди коренных русских людей, избавленных (пока) от необходимости иметь дело с инородцами и поэтому могущая быть собой по этнопсихическому складу без ущерба для политической эффективности. 

Ну а что касается культуры, то нервом проблемы здесь является ничто иное как человеческие внимательность и отношение, являющаяся ключевой для русской семейственности. Как русский патриархат, утверждающий себя лишь силой, без любви и внимания, в итоге приходит к передаче власти женщине и деформации мужского начала, так и русская власть, делающая ставку на грубое принуждение, при усложнении политической ситуации, все больше и больше зависит от нерусских политических игроков.

Проблему эту неспособен решить никакой национализм – будем откровенны, там происходит то же самое. Скажем, забавно наблюдать, что среди представителей националистического движения в Гражданском Совете в наши дни людей с не вызывающей сомнения русской внешностью абсолютное меньшинство. Почти все наиболее пробивные лидеры русского националистического движения имеют ту или иную примесь той или иной нерусской крови, что, собственно, и написано у них на лице, даже если они это всячески отрицают. Это было не каким-то исключением из правила, а самым что ни на есть правилом русского национализма не только в постсоветскую эпоху, но и в предреволюционную, в гражданскую войну среди белого движения, в белой эмиграции.

Обычно эту проблему пытаются нивелировать разговорами о том, что если взять украинцев, белорусов, которые «тоже русские», а так же представителей «расово родственных народов», то на долю остальных придется не так уж много.

Но речь идет не о «белой расе» и не об официальной идентификации этих людей, а о выявлении этнопсихологической, этносоциальной закономерности.

Украинцы, которых можно вписывать или не вписывать в русские в зависимости от угла зрения, это носители принципиально иной ментальности, гораздо более южной и мобильной. То же самое касается и этнических казаков из Юга России – это другая ментальность, а часто и другая кровь (гаплогруппа G среди терских казаков зашкаливает до 60%, тогда как в среднерусской популяции она не превышает 1%).   

Почему же типичные коренные великороссы, которые не имеют ни какой-то примеси в своей крови, не породнены с инородцами, не жили и воспитывались в инокультурной среде, не могут выдвинуть даже эффективных лидеров национализма (подчеркиваю, эффективных, а не клоунов), который, по идее, должен иметь безупречно русское лицо? Мой ответ – потому что сама матрица русского, внутри которой генетические русские должны быть руками и ногами государственного организма, но не его головой, не предназначена для этого.

Внутри русской матрицы русские это подвластные, что заложено в самом этнониме «русский». Ведь русский на самом деле это не только и не столько прилагательное, как пытаются преподнести, когда говорят о «русских немцах», «русских евреях» и т.д. Русский это ответ на вопрос не «какой», а «чей».

Русские – «чьи», потому что русскими называли племена автохтонов, собранных под властью Руси, пришлой по отношению к ним консорции, предвосхитившей имперскую Русскую власть.

Поэтому любой самый крутой национализм, остающийся внутри этой матрицы, и апеллирующий к державным ценностям и принципам «Великой России», неизбежно будет работать только на закрепление и воспроизводство такого положения.

Русское пространство

Взаимосвязь проблемы национального государства и Номоса. Александр Дугин и концепция теллурократической России. Союзы «теллурократической» России с талласократическим Западом против сухопутной континентальной Европы – закономерность, а не досадное недоразумение. Несостоятельность континентальной школы русской геополитики. Фальсификация дугинистами концепции Карла Шмитта о Номосе Земли. Что такое Номос. Сущность английского морского порядка. Отсутствие Номоса Земли в России. Кочевые потоки русской геополитики, сходства и отличия между британской и российской геополитической моделями. Концепция Э.Надточия: хронополитика против геополитики и кочевой характер российской организации пространства. Доводы «кочевой» концепции и ее критика. Отличия российской организации пространства от ордынской. Казачество как военно-кочевая организация. Россия как «Британия наоборот», симбиоз мужиков и казаков. Коммунистическая мобилизация мужиков властью, казаки как третий лишний. Два начала и принципа в русской политической традиции. Лживость «римского мифа» в России. Русский цезаризм в духе восточной деспотии. Jus gentium и jus civile в России. Фараонический Египет и цезаристский Рим как примеры технократий. Российская государственная машина и использование ею стихийных сил Евразии. Североевразийский «номос», воплощение в Орде и разрушение Россией. Сущность Орды: параллели между Ордой и Священной римской империей, варяги как орда. Сосуществование кочевых и оседлых укладов в Северной Евразии, необходимость его геополитической организации. Разнообразный и разновекторный русский мир и провал попыток его унификации.

Тема национализма, проблемности в формировании в России национального государства неизбежно связана с еще одной темой – геополитического номоса применительно к России и применительно к русским.

Господствующая или, по крайней мере, претендующая господствовать точка зрения по этому вопросу заключается в том, что Россия и русские являются классическими носителями Номоса Земли, а сама Россия представляет собой органическую Империю (Большое Пространство), в которой вокруг стержневого русского народа сложился и существует полиэтнический симбиоз этносов и культур.

Определенную роль в придании этой концепции философско-геополитического лоска сыграла школа Александра Дугина, который имплицировал представления немецкой геополитической и в целом консервативно-революционной мысли на русскую почву. Именно немецкие теоретики, как известно, развили мысль о неизбежности противоборства между морскими и сухопутными держав, обосновывая создание блока стран Оси: Рима, Берлина и Токио.

Александр Дугин в своей книге «Основы геополитики» немало писал о том, что Россия, по своей природе являющаяся сухопутной державой, должна была участвовать в этом союзе против враждебных сухопутным державам Англии и США. Однако вот незадача, союза между Россией и Германией не получилось, и Россия не только во вторую, но и в первую мировую войну воевала против родственной ей, по представлениям континенталистов, Германии и на стороне якобы чуждой Англии. Единственное, чем могли и могут объяснить это досадное недоразумение неоевразийцы, то есть, сторонники теории сухопутной сущности России, это, конечно, заговором внешних сил, которые за разом и сталкивали братские народы, вопреки их интересам, требующим союза.

Однако в таком случае к двум досадным недоразумениям надо прибавить еще одно – войну с наполеоновской Францией, когда сухопутная де Россия в очередной раз оказалась по одну сторону баррикад с морской Англией против объединенной континентальной Европы во главе с Наполеоном, который предлагал России идти вместе к Индийскому океану бить Англию и делить ее колонии. Правда, тут, в оправдание срыва такого союза тоже можно привести заговор – ведь Наполеон именно об этом уже и договорился с Павлом I, после чего его быстренько придушили заговорщики, передав власть на дух не переносящему Наполеона либералу Александру. Схожая история была и с Петром III, которому союз с прусским королем Фридрихом Великим стоил собственного царства в результате переворота.

Словом,с  континентальной линией геополитики у нас сплошь получается какая-то незадача – как только перспектива таковой нарисуется на горизонте, так тут же происходит либо заговор, либо переворот.

Так что же в таком случае является случайностью, а что закономерностью – сухопутная ориентация геополитики России или, наоборот, борьба против сухопутных проектов в симбиозе с морскими геополитическими?

Собственно, в данном случае речь идет даже не геополитике как таковой, в привычном у нас понимании взаимоотношений различных государств. Речь в первую очередь о сущности самого русского порядка, России как геополитического феномена.

Некритически перенеся на русскую почву представления немецких консервативных теоретиков, в первую очередь, Карла Шмитта, о Номосе Земли, носителем которого де по аналогии с Германией является и Россия, Александр Дугин, опьяненный германофилией (а какой подлинный консерватор не был очарован «сумрачным германским гением»?), на мой взгляд, потерял главную суть идеи и творчества последнего. А она заключалась в том, что Карл Шмитт был не столько геополитиком, сколько юристом, точнее философом права и политики. Применительно к порядку земли, да, но это применительно означает то, что есть нечто главное, что должно быть применимо. А вот оно-то и было потеряно школой Александра Дугина, некритически перенесшего представления о Номосе Земли на Россию.

Как же понимал Номос Земли сам Шмитт? Об этом он подробно пишет в своем одноименном произведении. Вот важная цитата из него:

«Nomos же происходит от глагола nemein, озна­чающего как «разделять», так и «пасти». Поэтому номос — это тот непосредственный образ, который делает пространственно зримым политический и со­циальный порядок того или иного народа, первое измерение и размежевание пастбища, т. е. захват земли и заключенный в нем, вытекающий из него конкретный порядок; говоря словами Канта: «закон  разделения того, что находится на земле, на мое и твое»; или, если мы используем другое точное, на этот раз английское, выражение: radical title. Hoмос — это мера, в соответствии с определенным порядком делящая поверхность Земли и ее локали­зующая, а также заданная этой мерой форма поли­тического, социального и религиозного порядка».

Характерно и понимание Номоса Аристотелем, приведение которого Шмиттом  также помогает нам понять суть этого феномена:

«Знаменитые слова Аристотеля о nomos как о власти­теле и его представление об идеале, как о правлении nomos как такового, имеют у него совершенно иное значение, нежели то, которое обычно вкладывают в них сегодня. Аристотель говорит, что задавать меру должен nomos, а не постановление демократическо­го народного собрания (psephisma). Следовательно, во-первых, nomos представляет собой противопо­ложность psephisma. А во-вторых, господство nomos для Аристотеля тождественно господству усреднен­ной, хорошо распределенной земельной собственно­сти. В этом смысле господство nomos означает господство средних классов в противоположность господству только богатых, с одной стороны, или господству массы бедных с другой».

Как мы видим, схватив то, что лежит на поверхности, наши неоевразийцы упустили суть – речь у Шмитта идет о разграничении земли не только между странами, но и о разграничении земли как основе порядка как такового, иначе говоря, правопорядка. Аристотель усиливает эту мысль, когда говорит о составляющем основу порядка среднем классе и неприкосновенности его собственности даже для высшего органа власти Афин – демократического собрания. Иначе говоря, речь идет о существовании порядка и императива, стоящего над политическим сувереном, соблюдение и защита которого придают ему легитимность, а не зависят от него. По сути, мы имеем дело с реальностью естественного права, причем, в самом прямом и буквальном понимании.

Конечно, неправильно было бы представлять концепцию Шмитта как всего лишь гимн частной собственности, особенно в ее либерально-рационалистическом осмыслении. Шмитт пишет о праве на землю, нераздельно связанном с этой землей, то есть об укорененном в почве во всех смыслах правовом социальном порядке. Эта укорененность права в земле и вместе с тем разграничение своего от чужого, которое является основой Номоса Земли, есть то, что кардинально отличает его от Стихии Моря.

Речь здесь так же идет не о придании географическим факторам сакрального измерения, как это делают наши романтики-евразийцы, но о выведении правового номоса из того или иного способа организации пространства, его разновидности. Например, морской порядок в наши дни Шмитт связывает с Англией, но важно понять, что речь идет не об Англии как таковой, потому что когда она была обычным островом, она так же, как и остальная Европа воплощала в себе Номос Земли. Все изменилось именно в эпоху географических открытий и колониальных завоеваний, когда основными проводниками британского политического порядка в мире стали экстерриториальные, не только не связанные с Номосом Земли, но и враждебные ему объединения вроде пиратов и военно-коммерческих компаний вроде Британской Ост-Индийской.

В отличие от разграниченной между законными владельцами (и границы, и сами владельцы при этом могли меняться, но неизменным оставался принцип границы, отделение своего от чужого) земли Старого Света,  море как основное, связующее новый мир пространство коммуникаций, а также и сами земли Нового Света в первое время представляли собой tabula rasa, феномены, на которые не распространялись ценности и принципы традиционного, укорененного в почве правого порядка. Именно поэтому они и притягивали к себе людей соответствующего типа, и выковывали их, и создавали принципиально новый тип общественных отношений – беспочвенных и бескорневых, с точки зрения Старого Света, динамичных и мобильных, с точки зрения Нового.  

Ну а что же Россия, где ее место в этой классификации? Существовал ли когда-нибудь в России, тем более, был ли для нее определяющим Номос Земли? Для подобного утверждения нет никаких оснований ни в части внутреннего устройства российского пространства, ни в том, что касается его отношений с внешним миром.

Если говорить о самой России (подчеркнем, что речь идет именно о России, берущей свое начало с правления Ивана Грозного), то ее внутреннее устройство всегда представляло собой скорее противоположность Номосу Земли – полное отсутствие или неразвитость, нераспространенность личной собственности, личного пространства, гарантий и неприкосновенности частных интересов, причем, на всех уровнях – не только загнанного в рабство низового населения, но и феодальной аристократии и бюргерства, из напряженных отношений которых и вырос правовой и социальный порядок, Номос континентальной Европы.

Откуда же могла появиться укорененность как основа социального порядка в стране, где вообще практически ни у кого на протяжении большей части истории не было гарантированного, отгороженного от других, защищенного личного пространства? Где, ладно бы, продавали деревнями крестьян, но и регулярно раскулачивали аристократию, купцов и даже церкви, где цари могли таскать за бороды своих дворян, насильно брить их и переодевать в чужеземные платья, а их жен и дочерей заставлять оголяться, как блядей? 

Совершенно закономерно, что такой порядок выталкивал огромные массы людей в кочевое движение, вся история которого говорит о том, что самой России как геополитическому образованию было тоже абсолютно несвойственно стремиться к существованию в системе координат разграниченных оседлых пространств. Российское государство меняло свои границы всю историю, стремясь к непрерывному расширению, в последний, советский этап практически на весь мир. Но вот что интересно – все геополитические приобретения государства как такового в итоге от России отпали: Средняя Азия, Прибалтика, Польша и Финляндия, Закавказье и даже Украина и Беларусь (очевидно, эта же участь рано или поздно ждет и Северный Кавказ). А вот что оказалось прочно вшито в российский государственный организм, так это плоды активности русского аналога британских пиратов – казаков, которые расширили границы России до Тихого Океана и взяли ее в рубежное кольцо на Амуре, на Урале, на Юге России (Дон и Кубань).

Так что Российская империя по модели своей геополитической организации куда ближе к морской Британской империи, чем к континентальной имперской организации Европы, которую хорошо описывает в уже упомянутом произведении Шмитт. Из сухопутной тверди Британских островов, в самих себе являвшихся воплощением Номоса Земли, Империя выталкивала человеческие потоки, которые осваивали пространства, находящегося вне этого Номоса, перековывались в них в новых людей, и только благодаря этому превратили Британию в могущественнейшую мировую державу. В России пустые, бескорневые новые пространства тоже осваивали люди особого типа, вытолкнутые из метрополии, но с тем отличием, что сама русская метрополия в отличие от Британии не воплощала в себе Номоса Земли с его правовым разграничительно-укорененным порядком.

Интересную концепцию по этому поводу предложил Эдуард Надточий в своей работе «Развивая Тамерлана».  В ней он сформулировал радикальную мысль о том, что природа России является не сухопутной, не геополитический, но кочевой и хронополитической. Причем, Надточий, признавая зачатки Номоса Земли в Киевской Руси, склонен считать, что уже в ее времена русские земли были в такой же степени связаны с оседлым европейским вектором развития, в какой и с евразийским кочевым, который возобладал закономерно, а отнюдь не случайно.

Теории о промежуточном типе России между оседлыми и кочевыми культурами придерживается и современный российский социолог Игорь Кузнецов, развивающий концепцию России как контактной цивилизации. Вот что он, в частности, говорит:

«Чтобы вы поняли, я хочу привести еще один пример – когда мы говорим: «Кто такие русские?». Возьмем их отношение к земле. То, что у нас плохие дороги, – это понятно (это тоже определенное отношение к земле). То, что наши усадебные крестьянские постройки с точки зрения европейских стандартов очень неряшливы, то, что мы часто не соблюдаем экологические европейские нормы, – это поведенческие характеристики. Мы применяем европейский концепт связи определенных поведенческих характеристик с определенными особенностями ментальности и пытаемся реконструировать, условно говоря, характер людей исходя из устойчивых, постоянно воспроизводимых этими людьми поведенческих моделей, То есть каков должен быть человек, если он так себя ведет. В европейской логике таких аттрибуций, которая в рамках многовековой европоцентристской традиции стала считаться единственно возможной и само собой разумеющейся, естественной, получается, что человек такого поведения и неряха, и лентяй, и не умеет работать, и руки у него не из того места растут, и т.д., поскольку для европейца, представителя классического оседлой культуры, этот кусок земли дан однажды и навсегда и другого не будет ни для него, ни для его потомков, землю надо культивировать и относиться к ней бережно. Но совсем другое отношение к земле у кочевника, для него земля – это скорее пространство, по которому можно передвигаться; если данная часть пространства стала плоха, ничто не мешает переместиться в другую его часть. И в этом плане для меня более эвристичным оказывается предположить, что русские, с точки зрения европейцев, – кочевники, у них очень кочевое отношение к земле. А с точки зрения кочевников, – они оседлые земледельцы, потому что в основном занимаются обработкой земли».

Действительно, необжитость, необустроенность русского пространства делает его по духу («номосу», если так можно сказать) больше степным и полукочевым, чем оседлым. В эту же копилку можно подбросить еще не одну монетку: и подсечно-огневое земледелие, которое во многих местах было вытеснено только в эпоху вестернизации, и бродячий уклад значительной части обездоленного (то есть, лишенного своей доли в земле) низового русского населения (русский наместник Величко писал о русском крестьянском бродяжничестве как о биче русской колониальной политики на Кавказе), и, если брать глубже, военно-кочевой уклад скифско-сарматского этнического субстрата, вполне возможно, являющегося истоком русского казачества.


Однако можно ли из всего этого сделать вывод о том, что Россия является «кочевой цивилизацией», как, например, Орда, на обломках которой она сформировалась? Мой ответ на этот вопрос отрицательный. Точнее, скажем так, не все так просто.

Первое, что опровергает кочевую сущность российской геополитической организации и делает ее кардинально отличной от ордынской – это неразвитость кровно-родственной организации общества, лежащей в основе последней. Монголы, как и подавляющее большинство кочевых народов, представляли собой родоплеменной союз, основанный на структурировании и культивировании кровного родства.

В российской традиции этот элемент, как мы выяснили, практически отсутствует, он последовательно искоренялся государственной властью, являющейся основным субъектом генерирования геополитической воли в России, но вполне возможно, что он был изначально слаб у этнического субстрата основного населении России – предков русских. Так, русско-советский историк Кузьмин отмечал, что в отличие от германских племен, названия которых восходят к именам их предков, и чья организация является четко кровнородственной, восточнославянские племена назывались по тем или иным местностям (поляне, древляне, северяне, славяне ильменские и т.д.), а их организация представляла собой территориальные общины.

По-видимому, слабая кровнородственная организация значительной части этнического массива будущих великороссов становится одной из причин их эффективного огосударствления, прикрепления к земле и использования в качестве тяглово-служивого демографического ресурса изначально имперской российской власти.

Все не так у невольного ударного отряда имперской России – казаков. Невольных не в том смысле, что они были невольными, как большинство великороссов, а в том, что, идя за вольготной жизнью в новые земли, как это делал атаман Ермак, они невольно расширяли территорию Российского государства, которое их фактически и выдавливало из своей метрополии.

Казаки, действительно, были людьми полукочевыми, раз, и организованными по родовому, а не общинному принципу, два. Понятие и ценности рода у казаков были хорошо развиты, а вот община в ее крестьянском понимании как таковая отсутствовала – казачьи семьи жили отдельно, в своих хатах, вели хозяйство хуторами и даже являлись на службу со своими конями, оружием и обмундированием, приобретенным на собственные средства. Можно сказать, что именно здесь, а не в метрополии в отличие от Британии, в своеобразной форме действовал Номос Земли, его зачатки в виде представлений о личной свободе, чести, собственности, разграничении пространства – не только частного внутри казаков, но и публичного, в виде границы между казачьей вольной землей и остальной Россией.

В этом смысле Россия строилась как Британия наоборот и развивалась симбиозом между двумя полюсами своего социального пространства: мужиками и казаками. Мужики были орудием и инструментом государства как такового, его безотказным демографическим, экономическим и военным ресурсом, на котором оно строилось и держалось, казаки были открывателями новых пространств и защитниками неспокойных рубежей, на свой страх и риск в обмен на землю и волю.

По мере развития в России технической цивилизации преимущественно экстенсивными методами значение казаков объективно падало – регулярные, в скором будущем моторизованные массовые армии неизбежно вытесняли специфические воинские сословия, основанные на сочетании воинской службы с ведением частного хозяйства (в этом ряду не только казаки, но и янычары и самураи), а аграрное хозяйство неизбежно было обречено вовлечься в капиталистический рынок с его преобладанием промышленного и финансового капитала. Незрелость русского капитализма, впрочем, привела к тому, что вместо постепенного оттеснения им их на периферию, казаков принудительным путем ликвидировал мобилизационный коммунизм, произведший расказачивание. В принципе в этом был не столько злой умысел генетических ненавистников казачества бронштейнов, сколько объективная логика развития русской империи, вошедшей в фазу индустриальной сверх-мобилизации, ведь первую ликвидацию казачества – запорожского провела уже Екатерина.

Обретшей техническую завершенность Империи были не нужны казаки – в итоге длительного, хотя и вынужденного соревнования победу над ними одержали мужики. Мужики и распоряжающаяся ими власть, не заинтересованная в легальном, открытом структурировании ни элиты, ни аристотельского среднего класса, являющегося опорой и носителем Номоса.

Это явно не кочевая модель организации социума, как Орда, но столь же явно и не земельно-корневая, как континентальная Европа. А какая же в таком случае?

Николай Бердяев в своей работе «Судьба России» посреди прочих антиномий перечислял и две полярные крайности по отношению к государственности на Руси:

«Россия —  самая безгосударственная, самая анархическая страна в мире. И русский  народ  — самый аполитический  народ, никогда не умевший  устраивать свою  землю. Все подлинно русские, национальные  наши  писатели,  мыслители, публицисты —  все  были  безгосударственниками,  своеобразными  анархистами.

 

Анархизм — явление  русского духа, он по-разному был присущ и нашим  крайним левым,  и  нашим  крайним  правым.  Славянофилы  и  Достоевский — такие же в сущности анархисты,  как и Михаил Бакунин или  Кропоткин.  Эта  анархическая русская природа нашла в себе типическое  выражение  в  религиозном анархизме Льва  Толстого.  Русская  интеллигенция, хотя  и  зараженная  поверхностными позитивистическими идеями, была чисто русской в своей  безгосударственности.

 

В  лучшей,  героической своей части  она стремилась  к абсолютной свободе  и правде, не вместимой  ни  в какую государственность. Наше  народничество,  — явление  характерно-русское,  незнакомое  Западной Европе,  —  есть  явление безгосударственного духа. И русские либералы всегда были скорее гуманистами, чем  государственниками.  Никто не хотел  власти,  все  боялись  власти, как нечистоты.  Наша православная  идеология  самодержавия  — такое  же  явление безгосударственного  духа, отказ народа и общества создавать государственную жизнь. Славянофилы сознавали, что их учение о самодержавии было своеобразной формой  отрицания  государства.   Всякая  государственность   представлялась позитивистической  и  рационалистической.  Русская   душа   хочет  священной общественности, богоизбранной власти. Природа русского народа сознается, как аскетическая, отрекающаяся  от  земных  дел  и  земных благ.  Наши  левые  и революционные направления  не так уже глубоко отличаются в своем отношении к государству  от  направлений  правых  и  славянофильских,   —  в   них  есть значительная  доза  славянофильского  и аскетического духа.

 

Россия  — самая государственная и самая бюрократическая страна в  мире; все  в  России  превращается  в  орудие  политики.  Русский   народ   создал могущественнейшее в мире  государство,  величайшую империю.  С Ивана  Калиты последовательно и упорно собиралась  Россия и достигла размеров, потрясающих воображение  всех  народов  мира. Силы народа,  о котором  не  без основания думают,  что он  устремлен  к  внутренней духовной  жизни, отдаются  колоссу государственности,  превращающему  все в  свое  орудие. Интересы  созидания, поддержания   и   охранения   огромного   государства занимают   совершенно исключительное и подавляющее место в  русской истории.  Почти  не оставалось сил у русского народа  для свободной  творческой жизни,  вся  кровь  шла  на укрепление и защиту государства.  Классы и сословия слабо были развиты и  не играли  той роли,  какую  играли в  истории западных  стран.  Личность была придавлена  огромными  размерами  государства,   предъявлявшего  непосильные требования.   Бюрократия   развилась  до   размеров   чудовищных».

Но если отойти от эмоций и рассматривать этот вопрос с номосной точки зрения, мы увидим, что в русской истории в напряженных взаимоотношениях между собой действовали два начала.

Одно начало – стихийное, полукочевое, вполне возможно происходящее из скифо-сарматских корней северных индоевропейцев – предков значительной части нынешних русских.

Второе – технократическое, мобилизационно-крепостное (где закрепощение является орудием мобилизации), черпающее свою легитимность в мифе сакрального государства. Таким мифом у нас стал, конечно, римский миф, миф Третьего Рима, лживый и беспочвенный не только в части его правопреемства от Византии, все влияние которой на Русь было чисто поверхностным и колониальным, но и по отношению к феномену оригинального Рима. Подлинный Рим в своих истоках был номократической империей par excellence, его основанием было как римское гражданское право, которое легло в основу всего западного права, так и разделение  на jus civile и jus gentium.

Это поздний Рим, цезаристский и империалистический, оторванный от корней и отеческих нравов, а после эдикта Каракаллы и вовсе превратившийся в мультирасовый сброд, стал инструментом вырождения самих римлян и подавления завоеванных ими народов. Вот его цезаристскую мифологию, призванную заместить простые и аскетичные отеческие нравы, и унаследовал российский империализм, русский римский миф.

Но эта римская русская линия была ближе скорее к восточным деспотиям, чем к Риму как таковому, феномен которого неотделим от развития из номократической римской республики. Именно поэтому здесь можно было найти jus gentium (особый правовой статус Финляндии, Польши, Бухары, Дона с Кубанью), но почти не было jus civile.

Русский римский феномен был парадоксальным сочетанием восточной деспотии по сути с западническим цивилизаторством по форме, которое воспроизводило себя и в доктрине Третьего Рима, и в Империи Петра, и в ультра-западническом коммунистическом проекте, воплощавшемся ультра-восточнодеспотическими методами.

Поздний, цезаристский Рим, равно как и восточные деспотии по своей сути есть ни что иное как технократии.

Именно технократия как обожествление техники (государство, бюрократия, имперскость являются ничем иным как техникой), наделение ее сакральным характером. Одним из примеров таких технократий был Египет, сумевший создать идеальную ирригационную систему, армию, вошедшие в историю пирамиды, которые, не будем этого забывать, были не только памятниками архитектуры, но и культово-магическими центрами, где была осуществлена мумификация трупов фараонов с явной претензией на обеспечение бессмертия.

В этой чистой технократии не было и не могло быть никакого Номоса, ибо все египетское общество представляло собой военно-хозяйственно-бюрократическую машину, состоящую из служивых людей и тяглового населения.

Такой же машиной всегда было и российское государство, являющееся ядром геополитического феномена исторической России, возникшей на пост-ордынских просторах Евразии. Однако подобно Британии с ее пиратами эта машина веками эффективно использовала энергию низовых сил Евразии, которым было тесно в ее рамках и которые уходили от нее за волей и землей, невольно расширяя при этом выдавливающую их империю.

Каковое происхождение этой машины в наших широтах? Трудно сказать. Некоторые кивают головой на имманентность ордынского уклада для евразийского пространства. Однако Орда не бюрократический и не технократический феномен – это чистая спонтанность родоплеменного военно-кочевого общества, равно как им была и Скифия – не монгольская, а наша североиранская, арийская военно-кочевая орда.

В этом смысле у североевразийского пространства действительно существует свой «номос», архетипически встроенный в менталитет двух основных его компонентов – северных арийцев и тюрок, сосуществованием, борьбой и соседством которых определялась история этих пространств. Этнический плюрализм, своего рода евразийский jus gentium является его отличительной чертой. В этом смысле показательно, что ордынский порядок, вопреки тому, что ему приписывают современные русские националисты, называющие эрэфию Новой Ордой, не угрожал не только этнической идентичности русских земель, но и европейской идентичности тех из них, которые были действительно органической частью Европы.

Тот же Новгород в итоге благодаря Александру Невскому нашел общий язык с Ордой – в обмен на признание геополитической опеки за новгородцами был сохранен их номократический республиканский уклад, они остались частью североатлантического геоэкономического и геокультурного пространства. А вот цезаристско-римская Москва не только уничтожила Новгород как государство, но и подвергло самому настоящему геноциду его население, покончив с идентичностью этой северной русской республики.

В этом смысле именно ордынский уклад, а Орду можно перевести на русский как Порядок – правление без структуралистского государства, гораздо в большей степени отвечает целям сохранения не только различных этнических идентичностей, но и различных культурных векторов внутри североевразийского пространства. По сути, речь может идти о североевразийском аналоге Священной Римской Империи германской нации – пластичного объединении различных земель и народов под эгидой военно-политической корпорации без бюрократии и централизованного государства.

Такая Орда отнюдь не обязательно должна быть монгольской или азиатской – правление варягов тоже по сути являлось Ордой, ибо не имело под собой централизованного государства, а строилось на контроле мобильной воинской дружины за транспортными коммуникациями и обложении местного населения налогами, обеспечивающими деятельность той консорции, что генерировала геополитическую субъектность и волю этих пространств. В принципе уже князья Руси, будучи, европейцами, вступали в договорные отношения с местными кочевниками – половцами, печенегами, сохранявшими свой уклад.

Сосуществование на просторах Северной Евразии носителей кочевых уклада и ценностей с оседлыми земледельческими, тяготеющими к разграничительной укорененности Номоса Земли является абсолютно неизбежным. Причем, это касается взаимоотношений не только разных народов, но и частей разнообразного русского мира с различием укладов его земель. Именно об него каждый раз разбиваются попытки создать из русских некий монолит, будь то западнический или евразийский – возникшие из разных восточнославянских племен, во взаимодействии с разными этническими субстратами и соседями, сами русские изначально были разными – тяготеющими к различным укладам и ценностям.

Ключевой вопрос в этой связи заключается в том, возможно ли оформление этого многообразия под эгидой некой организации, способной обеспечить геополитическую и геоэкономическую субъектность этих пространств, сохраняя, а не разрушая это многообразие и не пытаясь искусственно разделить и переделать его под один стерильный стандарт.     


Русская мысль

Мысль как основа организации пространства. «Третье измерение» Карла Шмитта и фигура Партизана. Русский Партизан. Густав Шпет – ниспровергатель и мученик русской мысли. Проблема отсутствия философского языка. Отсутствие в России полноценного феодализма, аристократии и университетов. Взгляд на Шпета через призму Хайдеггера. Русское «философствование молотом». Конфликт Грозного с Курбским как конфликт двух способов мышления, судьбоносность его исхода для России. Грозный, Петр и Ленин как правители-партизаны. Эсхатологизм как активный нигилизм и его социо-политические последствия для России. Нигилизм и пустыня культуры. Сравнение московитской культуры с японской, несамодостаточность московитской модели и ее привязанность к Западу. Искоренение культуры в Московской Руси и поверхностность цивилизаторства петровской России. Русский космизм как продукт интеллектуальной беспочвенности. Русская школа мысли: развитость технических наук и несостоятельность гуманитарных. Анализ характера и развития университетов в петровской и постпетровской России. XIX век – точка бифуркации не только русской культуры, но и русской мысли, время нереализованных возможностей. Русский мессианский марксизм как «политическая теология». «Путями Курбского»: возникновение русского православного богословия в эмиграции. Русская гуманитарная мысль на пепелище марксизма-ленинизма. Яркие русские мыслители как интеллектуальные партизаны. Натурализм как конек русского мышления и миропознания: Леонтьев, Гумилев, Чижевский, Цымбурский. Необходимость огранки русского природного таланта и ее подмена псевдо-задачами. Партизанщина и иррегулярность современной русской мысли. Русское Магдебургское право и вольные университеты.

Степная природа русской почвы, снова и снова закатываемой в асфальт технократической имперской машиной, находит отражение и в развитии русской мысли.

Мысль это первооснова организации пространства – человеческий тип обустраивает свою землю сообразно тому, как он мыслит, а не наоборот. С этой точки зрения, очевидно, что русские, по крайней мере, как единое целое, как государственный народ, к Номосу Земли не имеют никакого отношения, скорее, являются ходячим отрицанием его.

Шмитт как философ права и политический философ отталкивался от де-факто утвердившейся на Западе геополитической дихотомии сухопутных и морских порядков, к которым и вправду сводится его геополитическая история.

Применима ли она к условиям Северной Евразии, которую дугинисты автоматом записали в «Сушу» только на том основании, что она не «Море»?

Россия, конечно, не может быть «морской», но не потому, что она является «почвенной», а потому, что «морской» уклад, по Шмитту, представляет собой ничто иное как высокоразвитую капиталистическую форму глобалистской организации, возникшей из отрыва от Номоса Земли в эпоху открытий Нового Света и складывания колониализма. Но тип освоения и организации пространства, к которому тяготеют русские, исторически доминирующая их часть, вполне укладывается в третье измерение, введенное в геополитическую классификацию поздним Шмиттом в виде фигуры Партизана.

Да, скифский партизан, как обрушающийся на соседние сухопутные народы, так и регулярно вступающий в конфронтацию с подавляющим его собственным государством, но при этом проигрывающий этому государству, позволяя ему использовать себя, это сюжет, гораздо больше соответствующий логике русской геополитики. Вполне закономерно и то, что Русский Партизан уже давно превратился в заложника Моря, ведь, по Шмитту, партизан это тот, кто действует в интересах третьей стороны, и в этом смысле неизбежно, что противостоя Суше, Россия всю свою геополитическую историю фактически действует в интересах чужого Моря. 

Но обратимся к русской мысли, к тому, как она организована и как она развивается.

Перед нами столь же известное, сколь и одиозное исследование Густава Шпета «Очерки развития русской философии», в определенном смысле разделяющее исследователей русской философии на два непримиримых лагеря. По большому-то счету, вопрос ставится просто и жестко – есть ли у русских своя философия, а, учитывая те изменения, которые произошли с тех пор, как Шпет написал свою книгу (1922 год), вообще гуманитарная мысль?

Шпет утверждал, что нет, и на страницах своей книги не только доказывал это, но и пытался понять и объяснить, почему это так. Его оппоненты пытаются возражать автору главным образом фактически, перечисляя значительное количество образцов русской философской мысли, но, как представляется, такая контр-аргументация бьет мимо цели.

Ведь Шпет и не утверждал, что русским не присуща сама мысль или стремление мыслить, напротив, на ряде примеров, особенно второй четверти XIX века, он показывает, что это не так, выражая надежду на появление фундаментальной русской мысли в будущем.

Больше того, идею нельзя рассматривать отдельно от ее автора и его жизни, а ведь Шпет был ни больше, ни меньше как мучеником русской мысли.

Констатировав и обосновав 1917 год как крах русской философии, он, внесенный в списки пассажиров философского парохода, через Луначарского добился исключения из них, потому что не захотел оказаться в компании философских банкротов, но пошел ва-банк, сделав ставку на расчистку культурного пространства России, дающую мизерные (а иначе ему было просто не на что надеяться) надежды на рождение, наконец, подлинной философии на новой почве. Как итог – закономерный расстрел, трагическо-героическая гибель того, кто мог бы, как и десятки русских философов своего времени, творить, писать и преподавать в эмиграции, но чья совесть и чей максимализм не позволили ему этого.  

Шпет писал лишь о том, что у русских не сложилось школы собственной философской мысли, то есть традиции культивирования, воспроизводства и шлифовки гуманитарной мысли, являющейся нервом западной культуры, объясняя это, в общем-то двумя причинами, которые мы так же разбирали в рамках нашего «Русского цикла».

Первая – это способ, которым произошло становление на Руси христианской культуры. Нет, речь идет не о православии как таковом, которое, начиная с Чаадаева, многие считают причиной русской отсталости.

Шпет делает акцент на маргинальном способе приобщения Руси к богатой православной культуре Византии через периферийный болгарский язык, не дающий полноценного доступа к античному греческому, тем более, к латинскому наследию, на котором сформировалась западная культура. Он это считает то ли недоразумением, то ли результатом недальновидности русских князей, моя же мысль, напомню, заключается в том, что причина состояла в колониальном характере концептуального контроля Византии над Русью, ставшим следствием разгрома амбициозного проекта Святослава (несостоявшегося русского Оттона) и выражавшейся в возможности контролировать духовную колонию, при этом не подпуская  и не приобщая ее к достижениям и источнику силы метрополии. Напомним, что до появления в 1448 году самостоятельного русского митрополита, никакой «русской церкви» не существовало ни юридически, ни политически – окормляли Русь почти сплошь эмиссары Византии, в том числе используя это влияние как козырь в византийско-ордынских взаимоотношениях в эпоху монгольского владычества, а русские митрополиты, особенно такие амбициозные, как Илларион, как правило, низлагались «центром».   

Вторая причина – это отсутствие на Руси полноценного феодализма, а именно таких двух его важнейших и взаимосвязанных атрибутов как самодостаточная аристократия и свободные университеты, культивирующие традицию мысли, ее фундаментальную школу. Шпет показывает, что университетов в России так и не сложилось – это было реальностью до революции, это еще более удручающая реальность после нее и особенно в наши дни.

В чем бы я принципиально не согласился со Шпетом? В его логоцентричном взгляде на философию и мысль, мощнейший удар по которому был нанесен из недр не провинциальной русской философии, которой он отказывал в праве голоса (не доросла!), но из самой что ни на есть центровой – немецкой, которую он считал преемником и аналогом эллинской в Новое Время. Речь идет, конечно, об интеллектуальном мятеже Мартина Хайдеггера, вставшего на защиту чистой онтологии от ведущего к «забвению бытия» логоцентризма.

Если встать на эти позиции, в глаза бросается как раз выраженный онтологизм самобытной русской духовной традиции до начала ее вестернизации Романовыми. Русское мышление в тот период представляет собой «философствование молотом», которое оформляется именно тогда, когда в его руках появляется этот самый молот в виде мессиански заряженного самодержавного государства.

Полемика нестяжателей и иосифлян, достаточно блеклая на фоне богословских дискуссий на Западе, представляет собой уже раскаты грома, который грянул вместе с молниями в виде Ивана Грозного.

Мы привыкли смотреть на царя Ивана IV как на сугубо политическую фигуру – в зависимости от угла зрения, но фактом, очевидным после ознакомления с его перепиской с Курбским, становится то, что перед нами еще и мощный политический теолог, цельная, мессианская религиозно-политическая философия которого особенно показательна тем, что представляла собой доктринальную основу практической политики.

По сути, спор Грозного с Курбским – спор не только политический, но и двух типов мышления, рационального, органически вплетающегося в западную политическую традицию феодализма и являющуюся предпосылкой и условием для его утверждения в России, и – не консервативной даже, нет, аристократ Курбский был не меньшим консерватором (недаром блистательный ультраконсервативный русский мыслитель Михаил Щербатов воспевал аристократическое правление, ограничивающее монархию, как основу подлинного консерватизма), а мессианской, эсхатологической революции против надвигающегося Модерна.

В этом споре победил московско-третьеримский мессианизм, родившийся из слияния реваншизма национального, поднявшегося из ослабления Орды, с религиозно-цивилизационным, византистским, на закваске которого Софией Палеолог была воспитана династия отцов-основателей исторической России.

Мессианский мыслитель и правитель Иван Грозный был не основателем почвенного, номократического Русского государства, а мысле-субъектом, выкорчевавшим саму возможность его появления. Грозный – это партизан, по Шмитту, но партизан, оказавшийся у власти, и, используя ее ресурс, объявивший герилью окружавшему его хлипкому, неоформившемуся номосному порядку. Интересно, что партизанская революция сверху привела в движение партизанскую революцию снизу в виде исхода из Московии вольных людей, движение которых прочь от государства повлекло колонизацию колоссальных просторов. В принципе такими партизанами и революционерами сверху были три правителя России:  Иван, безусловно, Петр, чистый партизан, и замкнувший цикл политический теолог Ленин, о чем мы скажем дальше.

Однако – nota bene – мессианизм и эсхатологизм (не путать с реальными Мессией и Свершением Истории) являются ничем иным как «активным нигилизмом», по Хайдеггеру, который, рождаясь из негативной теологии, в итоге вырождается в технократию – машину, ничтожащую бытие. Вот почему мессианские революции сверху русских харизматиков-нигилистов в итоге каждый раз оборачивались созданием восточных, фараонических деспотий, противостоящих как уничтожаемым ими номосным потенциям, так и стихийной партизанщине снизу, не способной обрести осознанной самодостаточной субъектности (характерный пример Емельян Пугачев, позиционировавший себя добрым, настоящим царем).

Но как это соотносится с проблемой мысли? Непосредственно. Там, где плоды мысли и бытия пожираются расширяющейся пустыней нигилизма, там по определению не плодоносит почва культуры.

Мессианская, но нигилистическая русская культура так и не смогла стать органической, оказавшись псевдоморфозом оба раза (в ее византистско-московской и петербургско-германской формах) и породив маргинальную цивилизацию (советскую), которая закономерно рухнула через семьдесят лет.

И именно в этом, а не просто в мыслительной отсталости, заключается причина слома «хайдеггерианской» (в кавычках!) московитской духовно-мыслительной традиции вторжением западного методологического влияния в эпоху Романовых. В конце концов, то, что оригинальная традиционная культура не смогла породить собственной технической цивилизации, в результате чего страна была вынуждена заимствовать и насаждать ее извне, это не трагедия – такую цивилизацию в тот исторический эон смогли создать только Запад и, по совершенно иному алгоритму, ей был Ислам.     

Но возьмем для сравнения Японию, чья закрытая оригинальная культура тоже проиграла соревнование технической цивилизации Запада и была вынуждена заимствовать ее достижения, начиная с реформации Мейдзи. В чем состоит отличие японской модели модернизации от русской, начиная с Романовых?

В том, что код и гештальт закрытой японской культуры сохранились и продолжили жить под покровом западной технократической цивилизации.

Московитская русская культура была уничтожена под корень, потому что была ассимилирована именно культурно, ценностно. И причина этого заключается в том, что в отличие от японской культуры, которая сформировалась и существовала как «вещь-в-себе», продолжив быть ею даже под западным колпаком, московитская мессианская культурная модель была изначально привязана к Западу — Иван Грозный осознавал себя как потомок римского императора Августа, фактически – оценим этот момент! – оказавшегося правителем диких евразийских туземцев («мои русские все воры»). Той же логикой «похищения Европы», по Цымбургскому, мотивировалась вся российская политика, но не с Петра I, как он считал, а изначально, потому что сама идея России – Нового Рима была ничем иным как таким похищением.

И вот именно в этом пункте мы осознаем уже беспощадную правоту мысли Шпета, которая относится не к завораживающему своей дерзостью несостоявшемуся мессианскому проекту, которым была дореформенная, доромановская Московская Русь (Шпет, как мы говорили, и сам поставил на точно такой же, не вырастающий из органики проект коммунистов), а к интеллектуальной, мыслительной, а значит и культурной реальности исторической России.

Блистательно-несостоятельный русский эсхатологический нигилизм стоил нам культуры, а именно органической культуры, мысли в том числе. Цепочка тут очень проста: искоренение аристократии влекло за собой как минимизацию элитарных интеллектуальных связей с Западом и невозможность появления и развития университетов, без последних же не могла возникнуть и пустить корни школа гуманитарной мысли.

Образовательные гнезда для развития технической цивилизации в России по-серьезному стал насаждать только Петр, но как и вся его вестернизация это просвещение носило поверхностный характер – усваивались внешние атрибуты западной цивилизации, в отрыве от породившей ее культурной почвы. И не потому, что русские де по определению не могли ее воспроизвести, а элементарно по тому, что такой задачи и не ставилось.

Шпет прекрасно показывает, что в отличие от Запада, где мысль развивалась сама по себе, как нечто самоценное и самодостаточное, уже потом выплескиваясь в практические открытия, в России весь образовательный процесс был подчинен ограниченно утилитарным, государственно-прагматическим задачам технического развития. Возможно, это и предопределило такой феномен как технократический характер русской мысли – фундаментально у нас развивались именно технические (точные, естественные) науки с пренебрежительным, начиная с Ломоносова, отношением к фундаментально-гуманитарным.

Как следствие, своих серьезных гуманитарных, в том числе философских, школ у нас почти не было, а когда они появлялись, они приобретали отчетливо технократический уклон. Взять, например, такую оригинальную русскую школу мысли как космизм – она является ярким показателем того, как русская мысль, не сумевшая осмыслить и обустроить землю, устремилась прочь от нее – в иллюзии и утопии, в завиральные федоровские идеи о техническом воскресении мертвых.

Русские умы блистательно проявили себя в технических науках и, если уж говорить, о космизме, не надо забывать, что его философия шла рука об руку с неоспоримыми практическими достижениями Советской России в сфере космоса. Но сумели ли мы распорядиться достижениями наших технических наук, не имея полноценной гуманитарной науки? Горьким символом русских космических утопий в этом смысле является «Буран» — задуманный как первый космоплан футуристической державы СССР, в итоге он превратился в аттракцион в ЦПКиО в ельцинской малиновопиджачной Россиянии. Из той же серии и другой показательный факт – огромное количество новаторских советов и изобретений, которые наши люди присылали в журнал «Наука и жизнь», как потом выяснилось, успешно использовались японцами в практических целях…

Впрочем, русский космизм умирает, но не сдается, и сегодня вместо фундаментального гуманитарного осмысления причин русской трагедии ХХ века, мы имеем расходящиеся огромными тиражами книги Максима Калашникова, предлагающего создать «сверхчеловека» и «нейромир» с помощью «расстрельных автобусов» (ну, а как же иначе?), естественнонаучную «новую хронологию» Носовского и Фоменко (вспомним, что еще в конце XIX века был Морозов), гласящую, что история всей мировой цивилизации это украденная история России, и завиральные утопии уровнем поменьше, о том, что все наши проблемы можно решить с помощью роботов и освоения новых галактик.

В СССР прагматиками себя выставляли те, кто в «споре физиков и лириков» отдавал предпочтение первым, так называемые технари, не понимая, что страна, в которой «лирика» по сути заменяет мета-физику (фундаментальный блок философских наук), неминуемо лишится и физики обычной, будучи не в состоянии распорядиться ее плодами. Вот мы и имеем сегодня тысячи блистательных русских математиков, физиков, химиков и программистов, разъезжающихся по тем странам, которые относились к своим гуманитарным наукам далеко не как к «лирике».

Если отмотать все назад, а именно к истокам — петровскому просвещению, мы увидим, что сколь замечательно у нас развивалось техническое образование, столь провально гуманитарное. Шпет в своей книге показывает, что по уровню развития философии все три наши университета (Московский, Харьковский и Казанский) весь XVIII век находились на уровне ПТУ.

Причина очень проста – они и были по сути своей чем-то средним между ПТУ и Академией Госслужбы, куда будущие чиновники и технические специалисты шли за сугубо утилитарными знаниями, а не университетами в западном смысле как центрами свободной и творческой мысли, само- и миро- познания.

Кроме того, снявши голову, по волосам не плачут, у нас же, после того, как провели самую беспощадную секуляризацию, уничтожившую фундамент православной культуры, вместо того, чтобы дать зеленый свет развитию философии, по которой жил Запад, ее всячески тормозили, ограничивали и цензурировали. Университетское философское образование громилось многократно вплоть до середины XIX века – в русские университеты не только не приглашали читать лекции и заводить собственные кафедры светил европейской философии, но зачастую и гнобили тех их второсортных популяризаторов, которых худо-бедно удавалось завозить.

Важный перелом в этом отношении, который фиксирует Шпет, происходит во второй четверти XIX века, когда происходит формирование неформальных философских обществ и кружков – не на базе университетских кафедр, но в том числе при участии их студентов и преподавателей. Именно в этот момент пышно расцветают клубы, в интеллектуальной деятельности которых принимают активное участие все будущие лидеры основных политических лагерей русского общества.

Позволю себе нескромность, но и здесь оценка Шпета фактически совпадает с моей – на поприще развития русской гуманитарной мысли он иллюстрирует то, с чего я начинал этот цикл. Именно XIX век становится точкой бифуркации германо-русской, петровско-павловской культуры, периодом, когда, только-только войдя в фазу своей максимальной зрелости, она вовлекается в убийственные для нее процессы, не давшие ей встать на ноги и сформироваться.

Шпет описывает, как выйдя из под контроля «правительственной интеллигенции» (то есть, государства, взявшего на себя роль просвещения общества), русская философская мысль начинает полноценно развиваться, делает первые шаги в сторону формирования культуры мысли, которой Запад был обязан своим университетам. Но только начав развиваться вне сферы контроля «правительственной интеллигенции», русская гуманитарная мысль тут же попадает под другой контроль – «партийно-оппозиционной интеллигенции», редуцировавшей мыслительные процессы к упрощенческой и не менее примитивной, чем правительственная, идеологии. Мыслить самостоятельно, мыслить фундаментально и глубоко опять становится невозможно, на этот раз уже не из-за цензуры государства, но из-за цензуры «общественности» — не этого требует все более и более непримиримая политическая поляризация, но черно-белого выбора в пользу либо казенного консерватизма, либо воинствующе-примитивного прогрессизма.

Вполне закономерно, что при всем многообразии оппозиционных направлений мысли победу в подобной ситуации одержала не политическая философия, а скорее политическая теология, которой стал русский мессианский марксизм – марксизм-ленинизм. Россия снова явила и миру, и своему мыслящему обществу образец эсхатологического политического теолога, подобно Ивану Грозному, взявшему на себя миссию защиты «ортодоксии» от «неверия» в нее и ее собственных «ересей». Расовый и культурный сплав германизма, евразийства и еврейства в лице Ленина, немецко-еврейская (гегельянско-каббалистическая) философия, мутировавшая в религию на почве русского мессианизма, возникшие в нужное время и в нужном месте, не оставляли никаких надежд на дальнейшее эволюционное вызревание в России гуманитарной мыслительной культуры.

На несколько десятилетий марксизм-ленинизм стал новой политической теологией эсхатологического русского царства, в котором утопия Третьего Интернационала сменила утопию Третьего Рима. Мечтать в этих условиях о развитии гуманитарных наук, национальной гуманитарной мысли, естественно, не приходится. Русские мыслители пытались что-то делать, преимущественно, в эмиграции, где только и можно было мыслить свободно (путями Курбского…), но думалось им главным образом о России, так или иначе. Некоторым исключением стало развитие богословской мысли – пусть и в эмиграции, но, наконец-то, появилась полноценная русская православная теология, представленная школами Лосского и С.Булгакова, всего-то тысячу лет спустя по сравнению с Западной Европой.

С крахом коммунистического проекта мы и вовсе оказались на пепелище гуманитарной мысли – марксизм-ленинизм пусть и в качестве политической теологии худо-бедно давал определенный интеллектуальной инструментарий осмысления происходящих в мире процессов. С его утратой, воспитанная на нем советская гуманитарная интеллигенция и вовсе оказалось в прострации.

Россия, как та бабка из пушкинской сказки, не довольствуясь ни высоким теремом, ни царскими палатами, оказалась у разбитого корыта со своими «физиками и лириками» — «лирики», будучи интеллектуальными туземцами, сдали страну неоколониализму за бусы «общечеловеческих ценностей», а «физики» стали разъезжаться туда, где развитие страны и науки определяется не «лириками», а политическими философами, аналитиками и стратегами.

Нельзя сказать, что русская гуманитарная мысль была бесплодной – этот тезис опровергает хотя бы плеяда ярких русских мыслителей, известных на весь мир (Достоевский, Толстой, Бакунин, Кропоткин, Мережковский, отец и сын Андреевы и т.д.). Но характер ее развития был и остается «партизанским» — вместо школ, конституирующих номос интеллектуального пространства страны, мы имеем единицы интеллектуальных самородков посреди пустыни выскочек и невежд.

Уже была отмечена особенность то ли пути исторического формирования русской мысли, то ли русского этнопсихотипа, заключающаяся в том, что русским больше и лучше даются естественнонаучные дисциплины. На самом деле, это касается и гуманитарной мысли – подведением биологических закономерностей под социальный анализ мы обязаны культурологической, по сути социобиологической концепции Константина Леонтьева (частично он воспроизвел Ибн Халдуна), предвосхитившей всю циклическую историософию ХХ века. Небесспорная, но плодотворная и, безусловно, оригинальная концепция этногенеза Льва Гумилева так же отталкивается от осмыслений БИО-сферы. Его предшественником в этом смысле можно считать Александра Чижевского, чей прикладной космизм, в отличие от завиральных утопий, дал на выходе методику просчета солярно-природных циклов, которая используется сегодня многими гуманитариями в социальном анализе. Сюда же можно отнести и выдающегося (единственного, пожалуй!) русского геополитика, политического философа действительно мирового уровня (увы, неизвестно не только за пределами России, но и в ней самой) покойного Вадима Леонидовича Цымбургского, тщательно учитывавшего географические факторы и ритмические циклы при построении своих концепций.

Русский ум в этом смысле «языческий», «хайдеггеровский», он любит природу и питается ей — возможно, в этом заключается сильная сторона природного русского таланта, который, однако, нуждается в жесткой огранке и отшлифовке, без которой ни один алмаз, никогда не станет бриллиантом.  Без этой огранки, невозможной без культивирования собственных школ, мы так и обречены интеллектуально партизанить против регулярных армий с их генштабами, профессиональными кадрами и тыловым обеспечением интеллектуальных войн.

Вместо этого, то ли по глупости, то ли по злонамеренности (очевидно, имеют место то и другое, просто у разных людей) нам предлагают «модернизировать» наше сознание опять с помощью внедрения голых технологий – на этот раз так называемых «инноваций». В сварганенное на скорую руку «Сколково» зовут или, скорее, делают вид, что зовут, разъехавшихся по всему миру «физиков».

При этом гуманитарное образование у нас наглухо убито от и до, и что самое печальное — нет и не предвидится появления ни настоящих университетов, ни настоящих школ мысли. Есть лишь партизаны, единицы из которых пытаются создавать свои школы, как делает Дугин, с теми неизбежными издержками, что они приобретают партийно-ангажированный характер и отличаются собственной бесплодностью.

Что в этой ситуации делать тем русским, которые не хотят быть интеллектуальными туземцами? Увы, ответ столь же прост, сколь и беспощаден – ехать учиться в крупные западные университеты, потому что условий для развития гуманитарной науки в России нет, как нет, по большому счету, и самой этой науки. Это дело крайне непростое, требующее колоссальных вложений, как усилий, так и денег, доступное подавляющему меньшинству. И характерен в этой связи туземный даже по колониальным меркам уровень нашей «элиты» — сегодня уже масса нуворишей предпочитает учить своих детей на Западе, но на кого? На юристов и финансистов, все чаще даже на спортсменов и деятелей искусств, но многие ли отправляют своих драгоценных учиться той же философии или истории, как делают не то что английские аристократы, но и воспитанные ими элиты таких стран как Индия и Пакистан? То-то и оно…

Проблема организации русского бытия, русского пространства, в том числе интеллектуального, заключается не в том, что у нас нет демократии или что мы ринулись строить социализм, не построив даже полноценного капитализма, как говорили Плеханов и меньшевики. Наша проблема в том, что, как это подметил Пушкин, феномену которого Шпет, кстати, уделяет большое внимание, у нас не было даже полноценного феодализма. Исправить это, увы, никак не представляется возможным, компенсировать чем-то другим в полной мере, скорее всего, тоже.

Но мы, по крайней мере, можем констатировать проблему, чтобы поставить себе честный диагноз, предполагающий единственно реальное лечение. Если бы в России сегодня появился новый, нет, даже не Петр I, а скорее новый Святослав-Оттон, он должен был бы начать с введения русского Магдебургского права и создания вольных в первую очередь университетских городов, покровительствуя не только инновациям и прикладным наукам, но наукам как таковым, культивируя глубокую, фундаментальную мысль, поощряя создание гуманитарных школ мирового уровня.

Именно такие университеты, а не потемкинские «нано-города» и завиральные «футурополисы» только и могут стать очагами русского номосного пространства. Если, конечно, такое вообще входит в планы Провидения…

Русское православие

Три социальных измерения религии: ноуменальное, культурное и национальное. Православие как скрепа трех культурных и двух геополитических форм. Православная церковь как проводник Модерна на русской почве. Церковь и «текст» культуры. Русский модернистский миф и церковь. Критика православия Чаадаевым и русскими последователями Вебера. Изъяны «веберизма» в целом и применительно к православию в частности. Проблема не в православии а в колониальном способе его принятия и парадигме развития. «Бытовое исповедничество» по Трубецкому и Федотову. Специфика социо-политического развития православия в Украине и влияние выходцев из нее на московское православие. Шпенглер о христианстве и культуре, место московского православия в дихотомии бодрствования и существования. Консервативно-модернистский протестантизм и его русский предпосылки. Республиканская религия «Божьего народа» и цезаристская религия абсолютистского государства, путь московского православия. XVIIIXIX вв: казенное православие как тормоз для национального развития. Государственное православие как плантаторская религия. Апгрейд имперского православия в виде коммунизма. Раскрытие у русских православия per se в результате разгосударствления: в эмиграции и катакомбах. Русская православная эмиграция не справляется с национальной миссией, но порождает универсальную интеллектуальную волну. Сергианство как возвращение православия в государственническую колею. «Красные» и «белые» как инкарнации «исторической России». Отказ от осознанной религии в пользу государственной идеологии. Два направления русского православия в позднесоветские времена: религиозно-этическое и культурно-национальное. Иудео-христианское направление Александра Меня и последствия его убийства. Запрос обуржуазивающегося русского общества на евангельское христианство и реставрация вместо него казенного православия. Трагедия и фарс русского казенного православия. Православие и русская идентичность. Фарс Третьего Рима и мессианского русского православия.

Вне рамок исследования русского гештальта, конечно, не может остаться религия, потому что религия является одним из основополагающих элементов как культуры, так и народного самосознания.

Сразу укажем на то, что, так как наш цикл имеет культурологический и социологический характер, собственно теологические аспекты тех или иных религий мы рассматривать не будем, а сфокусируемся именно на профильных направлениях данного исследования.

Социальная природа любой, по крайней мере, исторической религии может быть рассмотрена на трех уровнях: самой этой религии как вещи-в-себе, когда она рассматривает себя как самодостаточный универсальный субъект мировой истории, проявляющийся через те или иные партикулярные формы; культуры в шпенглеровском понимании и того или иного народа, ее исповедующего.

Так как теологические вопросы мы сознательно оставляем за рамками нашего цикла, православие, а именно оно является исторической религией русской культуры и русского народа как ЭСО, будет рассмотрено нами именно в его связи с русскими культурой и народностью.

Православие является одной из немногих скреп (если вообще не единственной), которая связывает не только московско-византистскую и петербургско-германскую русские культуры, но и два этих культурных цикла России с культурой Киевско-Новгородской Руси. Это касается главным образом религиозно-исторической идентичности, по крайней мере, образованной части народа, уходящей своими истоками в древнерусские монастыри, которые фактически взявшие на себя роль формирования исторического самосознания народа через создание его летописной истории.

В этом смысле Православная церковь со всей ее социальной инфраструктурой фактически изначально была проводником Модерна на русской почве именно в качестве субъекта, создающего и воспроизводящего ТЕКСТ истории, формирующий соответствующий исторический МИФ образованного, то есть, субъектного класса русских. В этом качестве она была безальтернативной до петровский реформ, которые привнесли в Россию новые источники, формы, принципы генерирования и каналы распространения образованности – уже не религиозные, а светские. Однако надо признать, что по отношению к тексту, то есть, мифу русской истории, там, где они вступали в конфликт с церковной летописью и мифологией, они выступали не в качестве альтернативного русского модерна, а скорее в качестве предвестников постмодернизма на русской почве.

Русский модернистский миф, сформированный именно в лоне Православной церкви, то есть миф центростремительного национально-государственного самосознания, воспринимающего русскую историю в качестве берущей свое начало в крещельной купельне Киевской Руси и продолжающейся в Московии и Петербургской Империи, сохранился и в последующем, став основой для советской и постсоветской официальной историографии. Мы говорим здесь именно о мифе, потому что, во-первых, принципиальное различие всех этих культурных и политических форм очевидно, во-вторых, потому что при заданности их единства под брендом единой русской истории, никто до последнего времени не предпринимал попыток всерьез осмыслить соответствие такого представления реальному самосознанию субъектов этой истории. Это относится и к «восточнославянским племенам», сливавшимся в «древнерусскую народность», и к правящим элитам удельных княжеств эпохи раздробленности, и крепостному населению тех или иных волостей Московского государства, не то что самосознание, но и язык которых могут быть весьма далеки от того, как мы себе их представляем.  

Но Миф – это не оскорбление и не обвинение, а всего лишь констатация характерной методологии эпохи Модерна, принадлежности к ней, а Модерн приходит на Русь именно вместе с Православной церковью, распространяясь в характерных для нее формах и по характерным для нее каналам. И тут мы уже не можем миновать вопроса, связанного с попыткой осмысления успешности или неуспешности православия как основы русского модерна в рамках самого русского модернистского сознания. Как известно, первым громогласно эту проблему поднял Чаадаев, заявив, что именно православие является причиной отсталости русской культуры по сравнению с западной, и с тех пор в той или иной вариации такая позиция находит среди русских альтер-модернистов немало сторонников.

В постсоветские годы, когда Россия снова встала на путь строительства капитализма, эту проблему стали активно рассматривать через призму идей Вебера о том, что православие в отличие от протестантизма не способно породить той «этики» и того «духа капитализма», которые необходимы для успешного развития «современного общества». Им в свою очередь оппонируют те, кто заявляют, что именно поэтому из недр русской православной культуры родилась «другая современность» в виде «советского проекта», который и представляет собой ничто иное как «альтернативный модерн».

Все эти дискуссии мне представляются в значительной степени неадекватными, потому что основной их темой является рассмотрение тех или иных теологических воззрений православия, при том, что совершенно неясно, как и в какой мере они вообще могли определять ход развития русской культуры. Как протестантская этика обуславливала капиталистическое развитие протестантского общества более-менее понятно – там, где речь идет о действительно протестантских, религиозно мотивированных обществах, в частности, кальвинистских, о которых писал Вебер. Уже в случае с католицизмом судить об этом гораздо сложнее, потому что разброс моделей социального развития, несмотря на теологическую общность между ними чрезвычайно велик – одно дело Польша, совсем другое какой-нибудь Уругвай. В этом смысле гораздо продуктивнее сопоставлять не теологию протестантизма и католицизма в чистом виде, а социологию протестантских революций, с одной стороны, и модернистской трансформации обществ с вертикально организованными церквями, с другой стороны.

Тоже самое мы видим на примере православия, причем, православия русского – жесткая приверженность догматам и обрядам православия ничуть не помешала быть в авангарде процессов развития капитализма русским старообрядцам, в то время, как именно их менее религиозные православные соплеменники (можно сказать, «по-другому религиозные», но по сути, речь идет именно о «менее») этих успехов не демонстрировали. Так в чем в таком случае заключается причина, в теологии или все таки в социальных и исторических обстоятельствах ее приложения к действительности?     

Возвращаясь к аргументам Чаадаева о православии как о причине интеллектуальной и культурной отсталости Руси от Европы, я снова артикулирую как свою мысль, так и мысль рассмотренного нами ранее Густава Шпета – проблема не в православии как таковом, а в том, как, по какой модели оно утвердилось на Руси. Если бы варяго-славянские варвары смогли сокрушить Константинополь, как это сделали германцы с Римом, и перенести в него свой центр, то на базе ничуть не менее интеллектуально богатой, чем католическая (на тот момент, скорее, наоборот!) православной традиции могла бы возникнуть такая же полнокровная интеллектуальная русская культура. Славяне, руссы сели бы во дворцах и монастырях Византии, сделав греческий lingua franca своей варварской империи – славянской в этнополитическом отношении, но прочно привитой к корням эллинской античности, и интеллектуально питающейся от них.

Однако все произошло иначе – после разгрома амбициозного проекта Святослава начавшая клониться к закату Византия сумела навязать Руси колониальную модель распространения православия – под бдительным взором греческих эмиссаров-кураторов и через интеллектуально кастрирующий периферийный болгарский язык. Соответственно, Русь была обречена на провинциальное интеллектуальное прозябание, будучи отрезанной не только от католической Западной Европы, на что неустанно указывали русские западники, но и от самой магистрально-православной византийской. Ордынские оковы еще более усугубили этот провинциализм, который, вылившись с их падением в мессианизм, благодаря модели исторического развития, утвердившейся с возникновением исторической России, превратил новый геополитический оплот православного мира в его интеллектуальное захолустье.

Н.С.Трубецкой назвал тот тип православия, который утвердился в Московии, «бытовым исповедничеством». Фактически о том же говорили и многие другие русские мыслители, например, Георгий Федотов, указывавший на специфику московитского православия. Совершенно естественно в этой связи, что интеллектуальное лидерство в начавшей открываться миру с эпохи Федора Михайловича России, переходит к выходцам из Юго-Западной Руси (Украины), православная культура которой ковалась в атмосфере интеллектуальной войны православных братств с католическими миссионерами. Этот момент часто выпадает из виду, меж тем, если иезуитский и иные католические ордена стали передовым отрядом католической контр-реформации, то украинские православные братства фактически стали ответом на них и их аналогом.

Не так все было в Московии. То «бытовое исповедничество», о котором пишет Трубецкой, в ней было по сути тем, о чем пишет Шпенглер, применительно к христианству вообще, но, конечно, в преломлении на русскую почву. Шпенглер в свое время написал, что «христианство умерло, превратившись в культуру», но ведь и культура культуре рознь. Если брать за основу его дихотомию существования и бодрствования и растительных и животных форм, то уклад, сформировавшийся в Московии с победой Грозного над Курбским и иосифлян над нестяжателями, представлял собой безоговорочное доминирования вторых.

В этом смысле московское православие было незамутненной религией «животного» (по Шпенглеру) аграрно-феодального (с учетом специфики русского «феодализма», конечно!) общества. Естественно, что в таком виде долго оно существовать не могло, учитывая то, что Россия активно вовлекалась в капиталистическую миро-систему. Однако при вхождении в процессы урбанизации и индустриализации его трансформация тоже теоретически могла произойти по-разному.

Ранее мы уже писали о том, что в рамках московского древлеправославия имела место законническая, «шариатская», как мы ее назвали для действенности аналогий, тенденция. Надо сказать, что это было совершенно закономерно именно для того времени – примерно тогда же в Европе в качестве предвестников консервативно-буржуазных революций вроде нидерландской заявляют о себе христианские движения с выраженной ветхозаветной ориентацией. Собственно, протестантские революции в значительной степени были именно консервативными, точнее, консервативно-модернистскими революциями, атаковавшими загнивающие к тому времени монархии и аристократии не «слева», но «справа» — с теократических позиций, облеченных в форму республиканизма (республика «Божьего Народа»).

В Московии такой потенциал коренился не только в московском православии (не лишним здесь будет вспомнить и пресловутую «ересь жидовствующих»), но и, очевидно, в самом обществе, осуществившем в 1612 году буржуазно-национальную революцию. И русские консервативные православные старообрядцы, успешно вошедшие в капитализм в XIX веке, скорее всего, являются наследниками именно этой линии.

Однако буржуазно-национальная революция была съедена уже первыми (после Михаила Федоровича) Романовыми, которые инициировали реформацию сверху, выдавившую русское законничество в раскол. Московское православие вместо республиканской религии «Божьего Народа» окончательно становится религией абсолютистского государства, не нуждающегося ни в наличии сильного развитой богословской мыслью священничества, ни в наличии крепкого библейско-ветхозавтными законами консервативного бюргерского общества. Вместо этого оно становится ни рыбой, ни мясом, вытесняясь вестернизацией Петра в низшие слои народа, в которых существует исключительно в качестве «традиционной религии» аграрно-крепостного общества.

Уже в XVIII-XIX веках такое официальное, казенное православие превращается исключительно в тормоз для национального развития – будучи абсолютно маргинальным для высокой петербургской культуры, привитой из совершенно другого источника, оно, тем не менее, своей цензурой препятствует ее интеллектуальному развитию. В то же время оно парализует не только активное, то есть, социально-политическое, но и пассивное, духовное сопротивление народных низов их беззастенчивой эксплуатации, целенаправленно способствуя их алкоголизации и идеологически обеспечивая разгромы безобидных, казалось бы, трезвеннических настроений и бунтов.

Православная церковь и господствующее православие XVIII-XIX веков являются в чистом виде плантаторскими религией и церковью, отторгаемыми при этом интеллектуальным большинством самого плантаторского класса. Собственно, это была скорее идеология, нежели религия, чем и объясняется столь легкая ее трансформация, апгрейд, как сейчас говорят, в новую мессианскую идеологию – коммунизм, лучше отвечающую задачам развития России на новом витке ее истории.

Что же касается самого православия, его каноническо-мейнстримной линии, связанной с Церковью, то ее расцвет, как это ни парадоксально, происходит только тогда, когда она из государственной идеологии превращается в гонимую и третируемую религию. Фактически только в ХХ веке появляется осмысленное, рефлексирующее православие как осознанный интеллектуальный выбор наперекор окружающему обществу. И происходит это именно в эмиграции, где освобожденные от давления сакрального государства, православные русские оказываются перед необходимостью мыслить и исповедовать свою религию собственными духовными и материальными силами.

Впрочем, надо признать, что в социальном смысле русская эмиграция не справляется с этой задачей – в своем большинстве ее потомки ассимилируются уже в первых двух поколениях, подтверждая тот тезис, что «русскость» может существовать как продукт государственной сборки (не случайно, что наиболее живучей оказывается идентичность русских сектантов, выстроенная на противостоянии государству). Тем не менее, рожденная ей интеллектуальная жизнь порождает православную интеллектуальную волну, выходящую за узконациональные рамки, представителями которой становятся американец Серафим Роуз или француз Оливье Клеман.

А что же в Советской России? На протяжении большей части ее истории и для большинства последователей этой религии быть православным в ней было трудом и подвигом. Именно гонения и отчуждение атеистических государства и общества выковывали осознанных православных русских, и здесь был подвох, которого православным стоило опасаться больше всего, что многие из них и делали.

Я имею в виду, конечно, сергианство, которое в исторической ретроспективе было ничем иным как возвращением православия в колею государственной и государственнической религии и церкви. Для белогвардейского, то есть церковно-монархического сознания камнем преткновения был именно богоборческий характер советского государства, поэтому немудрено, что когда вернувшиеся в начале XXI века к власти чекисты вдруг стали «русскими православными патриотами», цитирующими Ильина, причины для их дистанцирования от государства автоматически отпали. Для нас же это является иллюстрацией того, что между «красным» и «белым» нет принципиальной разницы – и то, и то суть поступательно сменяющие друг друга исторические реинкарнации исторической России, наследующие ее отношение к принципиальным элементам культуры, религии в том числе.

Русская православная церковь в лице не только отечественной, подъяремно-чекистской Московской Патриархии, от которой ничего иного и ожидать не приходилось, но и Зарубежной РПЦ (РПЦЗ), прельстившись химерой «воцерковления государства», уничтожила потенциал рождения русского православия как осознанной религии, теологии, а не просто культурной оболочки, механически вернувшись в то положение, в котором оно находилось до 1917 году, то есть положение официозной государственной идеологии.

 

Меж тем, этот потенциал был накануне своего раскрытия непосредственно перед падением коммунизма. На тот момент в российском православии кристаллизировались две линии – собственно христианская, которую олицетворял в первую очередь Александр Мень, и церковно-государственническая, по отношению к которой верен тезис Шпенглера, что «христианство умерло, превратившись в культуру». Для первой было характерно восприятие православия как личной религии, которая должна быть предметом осознанного выбора, для второй как «национальной идеи», которая должна стать государственной идеологией. Это различие транслировалось и на политическую сферу – как только это стало возможным, стали возникать как христианско-демократические партии западного типа, так и православно-патриотические, причем, по мере маргинализации первого фланга некоторые начинали переходить из него во второй, как это было с РХДД Аксючица.

Маргинализация эта была неизбежной по двум причинам. Во-первых, в самой России катакомбное православие было выкошено репрессиями чекистов и сожрано сергианской церковью, а русская эмиграция, неспособная противостоять ассимиляции, была представлена только стариками, слабо ориентирующимися в происходящих на родине событиях. Поэтому собственно христианская линия была представлена главным образом выходцами из русскоязычной еврейской интеллигенции, что ограничивало ее потенциал. Во-вторых, в самом расцвете сил был убит лидер этого движения – харизматический проповедник Александр Мень, дело которого уже никто не смог продолжить.

Впрочем, как и четыре столетия назад у входящего в буржуазную трансформацию русского общества запрос на библейское, евангельское христианство был, в пользу чего свидетельствует протестантский бум, имевший место в России в начале и середине 90-х годов прошлого века. Представленное миссионерами-евангелизаторами вроде Меня русское православие могло бы с ним успешно конкурировать, но выбравшая симбиоз с православными чекистами сергианская, по сути, традиционная для России государственная церковь не могла выбрать ничего лучше как гнобить своих конкурентов с помощью административного ресурса.

Как принято говорить, история повторяется дважды – один раз в виде трагедии, второй раз в виде фарса. В начале XXI века православная русская церковь, ставшая государственной религией агонизирующей исторической России, судя по всему, готова повторить в виде фарса историю русского православия начала ХХ века.  

Понимание русского православия как идеологии государственного византизма поможет нам прояснить тему взаимосвязи этой идеологии с русской национальной идентичностью. Грубо говоря, прав ли был Достоевский, когда говорил, что неправославный не может быть русским?

Однако прежде чем ответить на этот вопрос, напомним, в чем заключается цивилизационная природа византизма на русской почве, проявляющаяся и в религиозно-идеологической сфере. Русский византизм – это субзападничество, обращенное против настоящего Востока, но при этом выведенное и за рамки настоящего Запада, играя буферную роль по отношению к нему.

Ведь то, что католичество и православие как религиозные доктрины имеют не только одни корни, но и тяготеют к цивилизационному единству, это понятно не только по тому, что они произошли из одной церкви и одной империи, разделившейся на две части, но и по тому, что к концу существования Византии единство фактически было заново восстановлено в виде Флорентийской унии. И то, что основная часть православного мира жила скорее единой интеллектуальной жизнью с католической Западной Европой, так же характерно, как и то, что «Третий Рим» становился ее очагом исключительно для иммигрантов в него вроде Максима Грека. Подтверждением этого является и тот факт, что привнесенная украинскими реформаторами западная интеллектуальная струя приводит к разрушению целостного великорусского православия, и тот факт, который в XIX века констатировал великорусский консерватор Константин Леонтьев – все геополитические апелляции «братьев-славян» и греков к России под ширмой «православного единства» скрывали до мозга костей европеизм последних.

Никакого статуса Москвы как Третьего Рима православный мир не признает (кроме как, когда припирает к стенке), тяготея либо к верховенству Константинопольской Патриархии, либо к идее равенства поместных национальных церквей, большинство из которых давно находятся в самостоятельном общении с Ватиканом. Третий Рим, византизм – это продукт для внутреннего пользования, туземная идея, с помощью которой можно держать под контролем на безопасном расстоянии огромные просторы Северной и не только Евразии, держать туземцев перед дверями мирового клуба, чтобы они ненароком не вошли в него.

Так вот, должен ли «русский» непременно быть «православным»? Если раскавычить оба этих понятия и русскость понимать как этнолингвистическую принадлежность, а православие как принадлежность к определенной религии и теологии, ответ очевиден – нет. Но если под русскостью понимать не просто этничность, а принадлежность именно к политическому феномену государствообразуемого русского народа (ЭСО), то тут, конечно, сын польского иммигранта Достоевский прав, потому что православие, точнее, византизм, понимаемый как государственная идеология, является важнейшей частью самосознания этого народа, независимо от реальных теологических взглядов его представителей.

Задушенная альтернатива православию

Доправославная Русь и русские ариане. Сила православия в подордынских землях и слабость в республиках Новгорода и Пскова. «Ересь жидовствующих» — пропагандистский ярлык. Фигура ее лидера Захарии, различные версии. Объективные предпосылки и предшественники массового «еретического» движения в Пскове и Новгороде. Эффект симбиоза этического стригольничества и ветхозаветного законничества, а также пуризма с интеллектуализмом. Пресловутая «ересь жидовствующих» как попытка Русской Реформации. Ее влияние на Московию и противодействие ей греческого лобби. Окончательное решение «гугенотского» вопроса российским централизованным государством.

Итак, как уже было не раз сказано, «русский народ» как политический конструкт является производным от государства Россия (государствообразуемым), а не наоборот (государствообразующим). И история становления православия как государственной идеологии блестяще иллюстрирует этот факт.

То, что православие как религия пришло не на пустое место, а туда, где существовали свои религиозные и обрядовые представления и традиции, с которыми оно длительное время в той или иной форме сосуществовало («двоеверие») – это хорошо известно. Гораздо хуже известно то, что до государственного крещения Руси уже существовали русьские христиане, часть из которых, судя по всему, была арианами. Понятно, что православие внедрялось в будущие русские массы под давлением князей и церковников, но что народ т.н. «Киевской Руси» был поголовно православным, вряд ли осмелятся утверждать даже православные историки.

На что следует обратить особое внимание? Позиции православия были особенно крепки там, где безраздельно властвовали ставленники Орды. Вадим Кожинов приводит интересный факт, что если до монголов на Руси было построено сто монастырей, то за такое же время при их владычестве двести, то есть в два раз больше. Соответственно, двух мнений здесь быть не может – Орда поддерживала укрепление православия на оккупированных землях и считала его выгодным для себя. Ничего удивительного в этом нет, ибо, как мы знаем, церковь на Руси в то время оставалась греческой, а у Византии с Ордой существовали интенсивные политические отношения. Поспорить можно лишь об одном – не просчитались ли ордынцы в этой ставке на православие, как пытаются представить наши патриотические мифотворцы? Оснований считать так я не вижу, ибо эта ставка работала ровно столько, сколько на коне была сама Орда и перестала работать только тогда, когда она пришла в упадок, то есть, когда ее уже ничего не могло спасти.   

А вот что действительно интересно на этом фоне, это то, что в русских землях, минимально затронутых влиянием и властью Орды, в это время пышным цветом расцветает совершенно другая религиозная система. Речь идет о Новгородской и Псковской республиках, которые становятся центром зарождения и активного развития, включая духовную экспансию на соседние земли, т.н. «ереси жидовствующих», представления о которой у нас носят преимущественно мифологический характер.

Официальная русская мифология, опирающаяся на русского Торквемаду – Иосифа Волоцкого, неизменно выставляет это религиозное течение как «жидовскую ересь» и «козни жидов», главным образом, треклятого «жида Захарии (Схарии)», благодаря магии и колдовству совративших в сию ересь многих честных русских людей.

На самом же деле, с самим Захарием история ровно такая же, как и с варягами – каково их происхождение достоверно неизвестно и решающего значения это не имеет. Однако сперва все же о происхождении. Существует три основных версии по поводу этого персонажа. Одна, что он вообще либо выдуман, либо раздут из какого-то реального прототипа, который совершенно не играл приписываемой ему роли. Вторая, что Захарией был князь таманского генуэского княжества Гизольфи, которая менее убедительна по своей фактологии, но вписывается в логику торгового связей Новгорода с другими морскими торговыми державами. Кроме того она интересна конспирологическим сюжетом конфликта генуэзцев с венецианцами на русской почве, если учесть, что главным противником этого течения была партия Софии Палеолог, приехавшей из Венеции.

Наконец, третья версия, что Захарией был действительно еврей, то ли караим, то ли киевский еврей. В ее пользу свидетельствует установленное влияние на его идеи (факты прямых цитат и переводов) андалузской интеллектуального традиции, включая сочинения Маймонида и Аль-Газали. Против этой версии говорит то, что одних апелляций к сочинениям Маймонида недостаточно как подтверждения еврейства, ибо в открытом интеллектуальном пространстве зарождающейся атлантической цивилизации они вполне могли быть доступны и генуэзцам, имеющим к ней непосредственное отношение. Уже не говоря о том, что, как известно, иудаизм не признает Иисуса Христа (мир ему) пророком, и в этом смысле течение, отстаивающее подобные взгляды, куда логичнее назвать «арианствующим», чем «жидовствующим», хотя последнее, конечно, более эффектно в пропагандистских целях.

Но кто бы ни был сам Захария, очевидно, что он был (если вообще был!) всего лишь катализатором развития религиозных, духовно-интеллектуальных процессов, которые объективно вызревали в открытой Западу культуре Новгороде и Пскове. И говорит об этом хотя бы то, какой массовый характер приобрело это движение не только среди политической и духовной элиты этих городов, но и среди простого народа, в связи с чем и бил тревогу православный инквизитор Иосиф Волоцкий. В принципе, тот момент, что в библиотеках его апологетов, кто бы они ни были, обнаруживали труды от Аристотеля до Аль-Газали с Маймонидом, в высшей степени свидетельствует об интеллектуальном уровне русской культуры Новгорода и Пскова, в чем нет ничего удивительного, учитывая почти поголовную грамотность их горожан. Уровень особенно показательный на фоне интеллектуального убожества Иосифа Волоцкого, вся «аргументация» которого сводилась к брани и призывам «жечи и вешати» еретиков.

Но, как было сказано, это движение не было верхушечно-интеллектуальным. Эффект его массового распространения был, по-видимому, вызван спонтанным симбиозом со стихийным русским этическим протестантизмом – стригольничеством. В итоге получился очень интересный сплав, где этическое стригольничество соединилось с ветхозаветным законничеством (за него оно и было призвано «жидовством»), а религиозный пуризм с ориентацией на интенсивное интеллектуальное развитие.

Мы привыкли думать, что религиозные войны, разделявшие западнык нации на католиков и гугенотов, реформатов или гуситов, были где-то далеко в европах, а у нас в этом отношении была тишь, да гладь, да православная благодать. Но фактически в тот момент Русь переживала попытку своей протестантской реформации, оплотом которой были Новгород и Псков, что абсолютно логично, если учесть буржуазный характер как этих государств, так и самого протестантизма. Так называемая «жидовская ересь», а на самом деле северо-западный протестантский монотеизм в XIII веке конкурировал с официальным православием за умы русской политической элиты. Судя по всему, не был изначально нетерпим к нему и правитель Московии Иван III, с которым основательно пришлось поработать, чтобы заставить его объявить «крестовый поход» против «русских гугенотов».

Да, да, вот мы и приходим к тому, что ключевая для политической истории России, фигура Ивана III была таковой и для ее религиозно-идеологической истории. Точнее, не самого Ивана, конечно, а прибывшей из Венеции византийской реваншистки Софии Палеолог, которая оттеснила от власти сына Ивана от русской жены и вопреки воле русского боярства сподвигла его на окончательный разрыв с Ордой.

Могла ли она остаться в стороне от не менее важной религиозно-политической схватки, разгорающейся в то время в самом русском обществе? Какая наивность! Вот мы и встречаем сведения о том, что активными лоббистами Иосифа Волоцкого при дворе Ивана III становятся греки Юрий и Дмитрий Траханиот из ее свиты.

Здесь надо понимать политические аспекты: с одной стороны, Новгород в 1478 году уже был вассально подчинен Москве, с другой стороны, в значительной степени оставался независимым. Поэтому несмотря на череду официальных осуждений и отлучений 1490, 1503 гг и даже расправы с протестантами в 1504 году, искоренить это течение полностью было невозможно, тем более, что с гонениями в Новгороде оно не только перекинулось во Псков, но и пустило корни в Московии.

«Окончательное решение гугенотского вопроса» стало возможным только после создания Иваном Грозным Российского государства, геополитический и религиозно-идеологический фундамент которого был заложен в рассматриваемый период. Именно он осуществил не просто поверхностные репрессии, которые не могли устранить проблему, а геноцид новгородского населения с его уводом вглубь Московии и рассредоточением по ней. Это, а также режим опричного террора сделали византизм безраздельной государственной идеологией, исключающей какое-либо иноверие среди русского народа.

Другие русские

Государственные русские православные и вольные русские богоискатели. Русский раскол и две его линии: законническая и мистическая. Русские секты. Кавказ и Новороссия как эпицентры русского сектантства. Появление и развитие русского протестантизма. Массовые русские секты и индивидуалисты-экзоты: католики, буддисты, мусульмане. Русский космизм. Разница между «чудаками» и «перебежчиками». Причины ненависти русских светских националистов к русским сектантам. «Политический ДНК русского» и разгадка «русского патриотизма». Что такое «другие русские», сложность иного русского.

Тем не менее, хотя русские как политический народ начали формироваться на основе государственного православия, русские люди – не только в одиночку, но и группами продолжали искать Бога вне казенной церкви.

Обильные плоды этого богоискательства дал раскол, породивший в среде русских древлеправославных диссидентов множество согласов, начавших развивать свои теологические представления. В этой среде брожения появляются, с одной стороны, направления и группы мистического характера, такие как «духовные христиане», хлысты и прыгуны, с другой стороны, законнические, такие как «субботники», продолжившие, казалось бы, задушенную в утробе традицию ветхозаветно ориентированного протестантизма, «жидовствования».     

Субботники разделились на два направления: унитарных христиан-библеистов и фактически иудеев, неортодоксального, караимского типа. Собственно русское христианское богоискательство породило такие интересные феномены как духоборы и, особенно, молокане. Последние в свою очередь тоже воспроизвели в своей среде две тенденции – пуританско-законническую (включая отказ от свинины и алкоголя) в среде «регулярных молокан» и мистическую у «молокан-прыгунов».

Во все эти движения были вовлечены десятки тысяч русских людей, которые снимались с насиженных мест и уходили в поисках истины, за правдой, от гонений, в мессианские исходы, как это было с русскими сектами, ожидавшими появления Иерусалимского града в Араратской долине. Вчерашние крепостные или бежавшие от крепостничества с его казенным православием, сами, не только без чьей либо поддержки, но при противодействии государства, организовывали целые поселения, со своим автономным хозяйством, религиозной инфраструктурой, политико-религиозным самоуправлением.

Подобно тому, как открытый миру Новгород стал центром русского сектантского богоискательства в XIII веке, в XIX веке такими центрами становятся Кавказ, куда сами и под давлением правительства устремляются чисто русские секты, поселившиеся в окружении инородцев, и Новороссия, где под влиянием миссионерской деятельности местных немцев-протестантов появляется масса русских и украинских протестантов. Таким образом, как мы видим, везде русское свободомыслие раскрывается именно на стыке народов и культур. 

Протестантский поток, возникающий на Юго-Западе России, в течение XIX века с развитием капитализма, становится не менее массовым, чем самобытное русское сектантство, иногда даже поглощая его. Характерным примером такого поглощения является Иван Проханов, который приходится двоюродным дедушкой современному имперцу Александру Проханову. Родившись и будучи воспитанным молоканином, он впоследствии становится одним из ведущих русских евангелистов. Такому поглощению способствовал архаичный характер русских сект и отсутствие у них развитой догматики, в результате чего они могли успешно сохраняться только в замкнутой среде. Но, с другой стороны, поглощая русские секты, стремительно «русел» и сам протестантизм, не только в этническом отношении (большинство не только его последователей, но и лидеров в начале XX века имеют уже русские фамилии), но и ментально, культурно.

«Жидовствующие», «духовно-христианские», протестантские и самобытно-мистические секты – это массовые феномены, в которые было вовлечено от нескольких десятков тысяч по самым, самым скромным подсчетам, до нескольких миллионов (по данным Эткинда) коренных русских людей. Но были и русские, которые в индивидуальном порядке делали выбор в пользу более экзотических для русской среды конфессий и доктрин.

Так, католицизм был индивидуальным, часто скрываемым выбором, главным образом, русских элитариев. Однако внутри русской мысли присутствует пусть теряющаяся из вида, но доктринально-выраженная прокатолическая линия от Петра Чаадаева (который все же, по крайней мере, формально оставался православным) до интересного русского философа и богослова Вячеслава Иванова, католика и апологета католицизма.

Барон Унгерн фон Штернберг, русский, пусть не этнически, но культурно, обозначил пробуждающийся интерес в русской среде к восточным религиям и доктринам, который получил дальнейшее развитие через Рерихов и особенно проявился в постсоветское время, что достаточно закономерно, учитывая распространение буддизма в постмодернистских обществах.

Ислам долгое время тоже был выбором одиночек, кроме достаточного массового бегства русских солдат к имаму Шамилю, которые не просто принимали Ислам и бесследно растворялись в местном населении, но от некоторых из которых пошли новые вайнахские тейпы. Тем не менее, это было скорее исключением вплоть до самого последнего времени (постсоветской эпохи), когда счет русских мусульман пошел на десятки тысяч.

В XIX веке  называл себя правоверным магометанином Лев Толстой, но можно ли его считать таковым даже с поправкой на отсутствие достоверных знаний об Ислама, необходимых, чтобы его придерживаться, вопрос неоднозначный. Были случаи принятия Ислама отдельными офицерами, которых тут же усылали в Сибирь, но дальше этого дело не пошло.

Помимо сложившихся религий отдельный интерес представляет собой традиция русского богоискательства, наиболее известными представителями которой в ХХ веке были Мережковский, Андреев-сын, русские космисты.  

И все-таки, богоискательство в этом отношении нельзя ставить на одну доску с «сектантами» и «перебежчиками». Первые, особенно по мере секуляризации культуры и общества воспринимались или сочувственно или терпимо – как часть национального культурного поля. А вот вторые – как откровенные враги, причем, «сектанты» даже больше, чем «перебежчики». Последних рассматривали больше как «отрезанный ломоть», тогда как первых как занозу, которая сидит в теле.      

Причем, интересна природа этой ненависти, когда она имеет не религиозное, а чисто националистическое происхождение. Потому что ненависть к «сектантам» хотя бы номинально православного человека, безотносительно его реальных убеждений, понять-то как раз можно. Но как быть с националистами, которые сами дистанцируются от православия?

Например, известный русский историк-публицист Дмитрий Галковский или его молодой эпатажный подражатель-конкурент Егор Просвирин. Первый откровенно пренебрежительно отзывается о христианстве, второй открыто называет себя атеистом, тем не менее, оба периодически с ненавистью высказываются о русских «сектантах-старообрядцах», перечисляя их через запятую с евреями или кавказцами.

В чем же причина этой ненависти к самым что ни на есть генетически чистым русским сектантам со стороны секулярных русских же националистов? Ответ банален – зависть со стороны мечтающих быть господами ментальных государевых холопов к свободным, самоорганизовавшимся и состоявшимся во всех отношениях русским людям, которые добились того, чего никак не добиться им.

Ведь можно сколько угодно писать посты в ЖЖ о том, что «87%», от имени которых ты взялся выступать, «вернут себе собственность» и восстановят «историческую Россию в границах СССР», где «старые деньги» (типа, «белой эмиграции», ага) наведут русский порядок. Можно мечтать о «национализме 3.0.», благодаря которому футбольные фанаты не только «нарубят холодец» из Украины, но и проложат дорогу для закрытой pure-blooded русской элиты, которая сосредоточит в своих руках банки, СМИ и все иные хлебные куски новой Империи.

Но каждый раз, возвращаясь из мира грез в суровую реальность, ты понимаешь, что и до революции ключевые посты в этой стране держали немцы, а хлебные куски – старообрядцы, и сегодня русский список Forbes пестрит евреями и азиатами, и, что особо обидно, здравым рассудком, наедине с собой ты понимаешь, что по-другому здесь и не предполагается. И что этот замкнутый круг, когда национальное государство неоткуда взять, потому что нет национальной элиты, а ее в свою очередь неоткуда ожидать, потому что нет национального государства, разорвать вряд ли возможно.  

Конечно, тут поневоле возненавидишь людей, которые вместо того, чтобы питать своими кровью и потом российское государство, а потом возмущаться, почему оно отдало все хлебные куски не им, а инородцам, в один прекрасный день ментально отделили себя и от этого государства, и от его тяглового народа, и создали свои общины и кланы, не менее конкурентные в борьбе за хлебные куски, чем инородцы. И возненавидишь вдвойне именно за то, что они русские, но какие-то «неправильные», «не-наши», одним словом, «другие».

Да, во всех этих случаях, мы имеем дело именно с «другими русскими», русскими этнически, но не политически, не социально – русскими, разорвавшими с русским политическим генотипом.

Ведь что такое «политический ген русского», «русский политический ДНК»? Это ментальность государева человека, прикрепленного к земле, прикрепленного к стране, политически, социально и духовно запрограммированного «российским мифом», а вдобавок ко всему еще и на этом основании начавшего считать себя «здесь», если не «хозяином», то уж точно «старшим братом». Надо понимать, что, так как такой «русский» полностью растворен в России, он испытывает ненависть ко всем ее подданным, которые имеют что-то «свое», обособленное от него, и чем больше он ей служит и отдает, тем больше он ненавидит тех, кто сохраняет это свое, по принципу «нам ничего своего не надо, нам нужно, чтобы у вас ничего своего не было». Именно в этом разгадка «русского патриотизма» — он живет мечтой не о благоустройстве своего народа на своей земле, но о подчинении ему – через имперское государство — чужих народов, испытывая ненависть к тем, кто не хочет с ним слиться и стать в служении ему «русскими».

«Другие русские» — это те, кто радикально порвали с таким мышлением. Это те, для кого неприемлем принцип «Россия – все, остальное — ничто», кто между Русью и Раем выбирает Рай, а уже потом Русь, кто ставит на первое место свои личные и групповые интересы и стремится подстраивать государство под них, а не наоборот.

Они, эти «другие русские» были всегда, как всегда были и те, кто хотели ими быть, табунами уходя за «землей и волей», кто на Дон, кто в Сибирь, кто в Турцию. Но получалось это не у всех, по крайней мере, быть и «другими», и «русскими» одновременно.

Идентичность «русского» как продукта государственной сборки, быстро рассыпается вне пространства ее государственного воспроизводства – в этом и заключается пресловутый секрет как высокой ассимилируемости русскими иностранцев, так и быстрой ассимиляции русских за рубежом. Представители классической русской культуры, выбрав путь эмиграции ради сохранения личной свободы и достоинства из ставшей коммунистической России, за два-три поколения в подавляющем большинстве ассимилировались. Они сумели быть «другими», но их потомки уже перестали быть русскими.

Кто сохранились, так это те самые сектанты, и именно потому, что их идентичность была построена по другому принципу – ее источником было не государство, распространяющее идеологию на своих граждан, а этнически спаянная секта, способная быть экстерриториальной, то есть, воспроизводить свою матрицу в любой стране.

В этом смысле, выступив против роли государева тягла или холопа, русский легко может оказаться «другим», как это сделали Курбский, Власов и многие им подобные. Но продолжая ментально оставаться внутри «русской матрицы», «другим русским» такой отказник долго быть не сможет – в итоге придется выбирать между одним и вторым.

На последнее способны только те, кто коллективно выбрали «другую» систему ценностей (как правило, религию) и воплотили свою русскость в общности ее последователей, как это делали русские сектанты.

«Русский дазайн»

Частные аспекты бытия и целостный бытийный тип. Мелентьева о «русском дазайне». Несостоятельность дугинского «наионал-хайдеггерианства». Сильные русские личности. Русская политическая эмиграция конца XIX – середины XX века как продукт раскрытия германо-русской культуры и показатель зрелости ее человеческого типа. Красная русская эмиграция: Герцен, Бакунин, Плеханов, Ленин. Белая русская эмиграция: экстерриториальное государство белых русских как аналог сионистского проекта. Бело-Русские аналоги Еврейского Легиона: РОВС, Кутепов – русский Шамиль Басаев, Русский Охранный Корпус. Белая русская эмиграция как русская нация. Попытка русской эмиграции (нации) вернуть себе Россию на германских штыках. Разгром русской эмиграции. Неспособность сформировать необходимую политическую эмиграцию как показатель несостоятельности современных русских. Русские с «дазайном взаймы» и русские, «вкусившие природы субъекта». Русский эпический герой, по Лимонову. Исход русского героя из России и его возвращение. Русский дендистский пессимист Невзоров. Русские, сильные как личности.

 

Все рассмотренные нами аспекты русского бытия закономерно подводят нас к вопросу о том, какая она вообще русская бытийность, не как совокупность отдельных внешних ее проявлений, но само бытийное качество русского.

В этом смысле представляет интерес не бесспорный, но весьма интересный очерк супруги Александра Дугина Натальи Мелентевой «Философский корабль и сумерки русского логоса», посвященной специфике русской мысли и «русского Dasein».

В оптике данного исследования меня в статье Мелентьевой особенно заинтересовал следующий фрагмент:

«Русский дазайн не индивидуален. Он пребывает на определенном расстоянии от индивидуума, он локализован в русском народе.  В русском индивидууме дазайн ничтожен, субъект неразвит. Это «бедный субъект», «бедненький». Русский берет свой дазайн взаймы у русского народа».


В данном случае мы имеем дело все с тем же тезисом Дугина, который саркастически отметил в своей рецензии на его книгу выдающийся русский мыслитель Вадим Цымбурский, обратим внимание, ни разу не либерал, а скорее националист, по оценкам со стороны (сам он себя таковым не считал, о чем говорил мне в личной беседе):

«Как воспринимать горделивый тезис, будто русские «в первую очередь… являются православными, во вторую — русскими и лишь в третью — людьми»[6]? Так ведь и представляешь себе злоключения супружеской черты, оказавшейся родителями православного русского… зверя».

В таком контексте дугинский тезис выглядел несколько карикатурно, но в определении Мелентьевой все встает на свои места: как человек, как индивид русский «ничтожен», «неразвит», «бедненький», но приобщаясь к Dasein-у русского народа, как «Русский» он обретает бытийную полноту и величие. Отсюда, наверное, и лозунг ранней НБП, придуманной в свое время совместно Лимоновым и Дугиным: «Россия — все, остальное — ничто».

Но тут интересно другое. А что же собой представляет в таком случае «русский народ» и у кого «берет свой дазайн взаймы» он, если он складывается не из совокупности дазайнов сильных русских личностей (по этой логике их просто нет)? Ответ лежит на поверхности — у Русского государства, которое делает русских, творит их как народ в полном соответствии с пониманием соотношения государства и нации Бенитто Муссолини, лидера итальянского фашизма.


И тогда у Дугина возникает очень интересный зазор, если обратиться к циклу его увлекательных видео-лекций о Мартине Хайдеггере. Очень своеобразно редуцировав колоссальную глубину хайдеггерианского дискурса до «русского вопроса», в последней своей лекции, посвященной «русскому национал-хайдеггерианству», Дугин провозгласил, что осуществлением русского дазайна должен стать приход русских в России к власти впервые за всю их историю.


Как может быть истолкован этот тезис? Вряд ли этнически — на протяжении ее истории у России все таки случались периоды, в которых у власти оказывались несомненные этнические русские.


Идеологически? А разве мало было у власти правителей, одержимых той или иной мессианской «русской идеей»?


Единственное разумное объяснение этого тезиса в таком случае может лежать исключительно за рамками дугинского и в целом имперско-этатистского дискурса и заключаться в том, что русские из орудия, сырья, цемента, которым они всегда были и остаются для своего государства, должны стать субъектом, должны подчинить это государство себе, национализировать его.


Но в таком случае это переворачивает всю структуру размышлений о русском дазайне. Ведь если русский народ до сих пор не стал субъектом и остается раздавленным государством, то задача национализации или захвата им последнего никак не может быть решена традиционным, государственным русским — а никакий другой дазайн ничтожному индивиду, неразвитому, бедненькому как человеку русскому «русский народ» не может «дать взаймы.


И, действительно, резюмируя наше исследование в главе «Русский гештальт», можно сказать, что Россия, русское государство, формируя под себя русского как государева слугу, давит его как индивида, как человека, делает его «ничтожным», «неразвитым», «бедненьким», лишая его индивидуального дазайна.

Но Дугин и Мелентьева лукавят в другом — что все русские всегда были, а главное, хотели быть такими.


Нет, русские были и другими, другие русские, о чем повествуется в предыдущей части данной главы.

Ранее, в первой главе этой книги я охарактеризовал XIX век как точку бифуркации германо-русской, иначе говоря, петровско-павловской культуры, период, в который, с одной стороны, она достигла своей предельной зрелости, с другой стороны, незамедлительно оказалась вовлечена в водоворот глобальных процессов, из которых уже не сумела выбраться. Что было после этого и перед этим, об этом в будущей книге (полный текст уже готов и сейчас редактируется), но есть один комментарий к тезису о завершенности европейско-русской культуры, которым я бы хотел здесь поделиться.


На мой взгляд, эпоха зрелого европейского русского типа длилась век: с середины XIX по середину XX века.

И вот почему.


Показателем зрелости определенного человеческого типа в современных условиях является способность его представителей обретать самостоятельную политическую субъектность и реализовывать общественно-политические проекты независимо от своего государства и даже вне его территории. То, что и до того этим занимались русские секты вроде некрасовцев и липован мы знаем, однако, русских сектантов вряд ли можно признать представителями русского культурного типа (петровско-павловской культуры), скорее, это «другие русские». Впрочем, даже применительно к русским сектантам пик их активности и самоорганизации как на окраинах России (Кавказ: молокане, духоборы), так и в эмиграции приходится именно на вторую половину XIX века, что подтверждает тезис о том, что именно в это время в русской атмосфере сгущаются энергии, приводящие в движение активных русских людей.


Но в середине XIX века появляется такой феномен как политическая эмиграция образованных русских.


Первым известным ее представителем стал Герцен, который не только начал выпускать в Англии «Колокол», читавшийся по всей России, но и принимал участие во всевозможных политических интригах европейского масштаба. Насколько успешно — это другой вопрос, но факт в том, что в его лице мы видим образованного русского, ведущего свою игру вне России и влияющего на Россию извне.


Герцен стал предтечей красной русской эмиграции, фактически проторив ей дорогу в Европу. По его стопам далее идет Михаил Бакунин, который был не просто одиночкой-эмигрантом, но, на минуточку, рубился с Марксом за его Интернационал, став знаменем не только и не столько русского (хотя он был русским этническим националистом), но европейского и всемирного анархизма!

Третий — Плеханов, оседает в Европе и начинает формировать вокруг себя уже марксистскую эмигрантскую диаспору. Итак, все трое — русские, ни разу не евреи.

Не был евреем и другой ключевой деятель русской марксистской эмиграции — Ленин, хотя его прадедушкой и был крещенный еврей-антисемит, ни по каким критериям (ни по расовым, ни по религиозным, ни по этнокультурным) он не может считаться евреем, это, конечно, стопроцентный продукт русской имперской культуры. Уже в начале ХХ века евреи становятся преобладающим элементом красной эмиграции и мы знаем, чем это все закончилось, однако, факт в том, что эмиграция, из которой родилась большевистская революция, возникла из зрелой европейской русской культуры, из русского общества и ее первопроходцами были сильные русские личности. 


1917 год запустил процесс антиселекции в отношении качественных русских, однако, история их как типа (речь не об отдельных индивидах, они есть и сейчас, но о типе, поколении) продолжилась до середины ХХ века, и тоже в эмиграции, на этот раз белой.


Совсем недавно я осознал, что мы, постсоветские люди, привыкли смотреть на белую русскую эмиграцию через совершенно сбитый прицел ее восприятия как отвлеченно-исторического явления, остатков «России, которую мы потеряли». Мое предложение заключается в том, чтобы рассматривать европейскую русскую эмиграцию (как белую, так и красную) как актуальный социальный феномен, то есть, рабочую модель.


Если красная эмиграция была уделом десятков, максимум, сотен экзотов, то в белую эмиграцию были вовлечены миллионы носителей европейской русской культуры, фактически, весь ее «остаток», если использовать библейский термин. Что крайне важно, они были не просто стихийным феноменом турбулентной европейской истории того времени, но сумели создать целый хорошо структурированный мир за пределами России. Не было практически ни одной европейской страны, в которой не просто не было бы русских — практически везде русские диаспоры создавали эшелонированную общинную инфраструктуру от образовательных учреждений (школы, институты) до политических (многочисленные партии, союзы, движения) и военных.

Европейским русским фактически удалось создать свое экстерриториальное государство подобно тому, как это сделали сионисты. И в том, и в другом случае ставилась задача воспроизводства национальной жизни в рассеянии, придания ей организованного вида и утверждения этой организации в последующем на исторической родине.


Как и радикальные сионисты, реалистически мыслящие белые русские понимали, что вторую часть этой задачи можно реализовать только военным путем. Методы ее решения были схожими: у сионистов существовали не только боевые подразделения, которые вели террористическую войну в Палестине, но они готовили будущую армию своего будущего государства на основе Еврейского легиона — боевого соединения, которое искало любой возможности участия в войнах в составе регулярных армий с целью приобретения необходимого боевого опыта и обучения кадрового состава, как о том честно писал Жаботинский. 


Размах русской экстерриториальной армии был не менее внушительным, чем у сионистов. В одном только РОВСе на пике его могущества состояло около 100 тыс. кадровых военных, организованных в международную иерархическую структуру (по сути, орден), имеющую свои военно-учебные заведения и источники финансирования. У нас всю эту историю принято воспринимать как какую-то безжизненную романтику, но чтобы осознать эти вещи предельно жизненно можно попытаться с современных позиций осмыслить такие ведущие фигуры РОВС как генерал Кутепов. А это был фактически русский Шамиль Басаев своего времени, который и решал вопросы финансирования и организации этой огромной империи (по сути, мафии), и борьбы внутри нее с ГПУ-шными агентами (сам Кутепов в итоге был выкраден чекистами и умер по дороге в СССР), и засылал террористические группы, совершавшие успешные диверсии на территории СССР. 

Очень интересен пример Русского Охранного Корпуса на территории Югославии: он образовался из самозащиты русскими боевыми офицерами русской диаспоры в иностранном государстве (!), ибо к тому времени начались случаи нападения на ее представителей коммунистическими партизанами. Что еще интересно в этой ситуации, так это то, что членам этого возникшего из сугубо практических соображений подразделения были абсолютно чужды панславистские сопли, которые жевали русские почитатели «братушек-сербов»: «охранники» заключили пакт непосредственно с германским командованием и если было нужно давали отлуп не только коммунистам, но и четникам, жестко защищая интересы своего проекта. 

Множество русских эмигрантов — не только членов РОВС и других военизированных организаций, но и одиночек, в индивидуальном порядке поступали в военные училища и на службу в различные регулярные армии с твердым намерением применить в будущем эти навыки для освобождения России от коммунистов. Наиболее известным из них оказался Борис Смысловский, кавалер ордена Германского Орла, в подчинение которому было передано 12 русских батальонов, из которых впоследствии была создана Русская Национальная Армия в составе Вермахта.


Небесспорна, хотя и не менее интересна в этом отношении организация НТС (Национально-Трудовой Союз российских солидаристов). Она изначально возникла на волне конфликта «отцов и детей» в эмиграции и ее modus operandi на практике заключался в противопоставлении эмигрантской молодежи «старикам», порой приобретавшем крайне нездоровые формы. Тем не менее, надо отметить, что в отличие от РОВС, возникшего на основе ветеранов Русской регулярной армии, НТС, который создался снуля, в эмиграции, удалось в годы Второй мировой инфильтровать своими агентами почти все курсы подготовки военно-командного состава РОА. Реально это была крутая и захватывающая история, но кончилась она печально: так как НТС был антинемецкой организацией, прокол за проколом немцы не только вскрыли заговор их внедренцев, но и устроили жестокую зачистку не только НТС, но и всех русских военных кадров в составе Вермахта, что стало очень сильным ударом по русскому делу на той стороне. 

Вторая мировая стала апофеозом деятельности русской военной эмиграции, но она же стала и ее концом. Вторжение Германии в Россию было шансом, которым было трудно не воспользоваться: на тот момент русская эмиграция представляла собой целый бурный мир с сотнями различных социальных, политических, военных организаций, в которые были вовлечены десятки, если не сотни тысяч человек.


Фактически, это и была русская нация, которая подобно израильской сформировалась еще в организованной эмиграции. Получись у этих людей вернуться в освобожденную от коммунистов Россию и они, как им думалось, смогли бы вдохнуть в нее свою кипящую энергию, национализировав весь советский русский народ.

Этого не удалось по причине поражения Германии, и удалось бы в случае ее победы, большой вопрос. Но факт в том, что результаты войны, расколовшей на два враждебных лагеря русскую эмиграцию, в итоге похоронили ее: прогерманская часть была разгромлена, та, что поддержала СССР, фактически обессмыслила «белое русское дело», к тому же во всех странах, перешедших под контроль СССР (а это добрая половина Европы) СМЕРШ просто замесил всю белую русскую эмиграцию, как поддерживавшую немцев, так и боровшихся с ними. 


Белая русская нация кончилась в 1945 году, к честью для нее, одновременно с остальной традиционной Европой (после разгрома Оси Испания, Португалия, потом и Греция были такими же ее осколками, как и остатки общин русских эмигрантов или немецких в той же Латинской Америке).


Что тут можно сказать?


Казалось бы, что общего есть у красной дореволюционной и белой послереволюционной русской эмиграций, этих абсолютных политических антиподов? А то, что хотя царизм политически породил красную русскую эмиграцию, а советизм — русскую белую, обе они были антропологическим продуктом европейской русской культуры, которая ушла в историю вместе с ее последними носителями во второй половине XX века.


И свидетельством тому тот факт, что как только ушли эти люди — продукт европейской русской культуры, исчезла как феномен русская политическая эмиграция. При царях была, при коммунистах была, а потом взяла и кончилась. А почему? А потому, что иссяк ее антропологический источник — шедевры русской архитектурной школы активно возводили и в СССР при Сталине, а потом вдруг они сошли на нет — почему? Да, потому, что кончились кадры, подготовленные европейской русской культурой, остались лишь совки, способные строить только хрущевские коробки. Так и в эмиграции: потомки носителей европейско-русской культуры в большинстве ассимилировались среди западных народов, а на их место хлынула вторая, третья и четвертая волны «русской эмиграции»: совки и евреи. 


Что мы видим в итоге? В отличие от царских времен большинство населения не находится в крепостном рабстве, несколько миллионов человек обладают загранпаспортами, опять же, в отличие от николаевских времен в стране существует более-менее массовая оппозиция.


Однако при всем при этом в отличие от того же XIX века породить и структурировать русскую политическую эмиграцию это общество не может, хотя объективная потребность в ней есть. Современная русская эмиграция — это болото, она разобщена и политически аморфна, а та, что политизирована и консолидирована почти всюду еврейская, что делает употребление применительно к ней самого слова «русский» («Новое Русское Слово», «Русская Германия», ага) фарсом.

Что же стало причиной гибели русской эмиграции? Ведь хотя всю дорогу ОГПУ делало свою черную работу, внедряя в ее стан своих информаторов и провокаторов, выкрадывая и уничтожая наиболее перспективых лидеров белого сопротивления (в этом смысле чекисты были в разы эффективнее царской охранки против эмиграции красной), уничтожить ее полностью у советской власти все же возможности не было.


Напомним, что «белые китайцы», например, тоже не смогли победить красных в масштабе всего Китая, но они сумели отстоять для себя Тайвань и создать там собственное государство — «нацию националистов» (Гоминьдан это организация националистов, напомню).

Все белые русские региональные государства в отличие от Китая были уничтожены во время Гражданской войны, но колоссальный потенциал белой русской эмиграции, вполне позволял создать таковое по той же методе, что была у сионистов, с которыми у этой эмиграции было немало общего.


Мешало только одно ж иллюзия, что таким государством может стать Россия, которая де ждет своих избавителей из-за рубежа. Россия, однако, никого не ждала: если в белой эмиграции к тому времени окончательно сформировалась европейская русская нация (которая там же и сгинула), то в самой России — «советская нация», «новая историческая общность людей», появление которой было закономерным итогом развития геополитического феномена России, выплюнувшей тонкую германизированную прослойку русских европейцев.


При этом никто из нерусских европейцев всерьез помогать русским не собирался — в большинстве стран русские эмигранты, выкинутые в чужую жизнь, выживали, как могли, редко где местные правительства покровительствовали им в деле создания гуманитарных организаций и т.п., но это был период, напомню, в котором саму Европу активно трясло, мир находился в условиях жесточайшего экономического кризиса, так что, почва уходила из под ног миллион граждан, живущих в своих странах, что уж говорить об иммигрантах. Ни одно плотное европейское национальное государство не могло позволить себе роскошь, которую позволяла щедрая Российская империя, выделяя земли под собственные деревни немецким переселенцам (тем же грекам), что могло бы дать белым русским свою почву под ногами — во всех смыслах.


Нет, в Европе для русских европейцев места не было, как не было его и дома, в России. Потенциала того же РОВС вполне могло бы хватить, чтобы выбить, выторговать себе колониальный мандат в какой-нибудь Африке, Азии или Южной Америке, создать там хотя бы небольшое государство под выполнение «деликатных задач» — по аналогии с Израилем или Южной Родезией.

Итак, мы видим, что вопреки представлению Мелентьевой (и не только ее!), есть русские и русские.

Есть русские с «дазайном взаймы», которым предначертано быть «бедненькими», «ничтожными», «неразвитыми», каковыми советских русских людей, представляющих не государство, а самих себя, привыкли видеть и они сами, и другие народы.

Но, как мы видим, есть и совершенно иные русские – не только «другие русские», о которых писали в предыдущей главе, не только блистательные детища ушедшей уже и несостоявшейся (увы, увы, увы!) германо-русской культуры. Такие русские были и до нее: и Афанасий Никитин, и Ермак, и новгородские ушкуйники — все это порода русских с интенсивным собственным дазайном, берущимся взаимы не от государства, но из своей «природы».


Больше того, как показывает история, чтобы раскрыть свой индивидуальный дазайн именно в силу сложившегося угнетения и подавления государством, народом, почвой, сильному русскому надо оторваться от них, по крайней мере, на какое-то время, чтобы обрести и выковать свое я.

Интересно, что сторонник «дазайна взаймы» Дугин пишет о «параноиках типа Петра или Ленина, вкусивших природы субъекта», очевидно, понимая, что вкусить его они могли только вне давящего индивидуальность пространства, в котором «с трудом размечают границу между одним и другим«.


В свое время об этом, но с другого ракурса писал старый друг/враг Дугина Лимонов — бесспорный русский герой, раскрывшаяся индивидуальность с богатым, интенсивным дазайном, серьезно повлиявшим на русскую политическую культуру и жизнь своего времени. Интересно, что он сам сравнивал себя с эпическим героем, который должен пройти цикл исхода, обретения и возвращения, описанный английским писателем Брусом Чатвином:


«Мой «атакующий курс» начался давным-давно, родные пенаты я покинул навсегда еще в 1964-м («Иван-Эдуард уходит»), а первый «зов» был в Москву, куда я сбежал из Харькова в 1967 году, и взял это препятствие. «Статус Героя возрастает в пропорции к тому, чем большую часть этого атакующего курса он совершит». В 1974 году мною был совершен решающий «отъезд»: из России, в феврале 1975 года, я пересек Атлантический океан и вступил в единоборство с Монстром Америки. («Отъезд, путешествие через море, уничтожение Монстра», если наложить мою судьбу на структуру эпоса о Беовулфе и судьбу Че Гевары). Монстра я не уничтожил, однако написал две книги, и по сей день продолжающие наносить ему раны: «Это я, Эдичка», «Дневник Неудачника». В 1980 году я опять пересек океан в обратном направлении, во Францию. Этот этап курса может называться «Уничтожение матери Монстра». Вспомним, что в Иране Америку называют «Большой Сатана», а Францию «Малый Сатана», плюс европейская Франция — одна из матерей Соединенных Штатов в прямом смысле. Во Франции я одержал множество побед: опубликовал десяток книг, журнал «Элль» назвал меня в 1986 году одним из лучших деятелей культуры года, в 1987 я победил французское правительство, вопреки их желанию, со скандалом и славой получил французское гражданство, в январе 1987 воссоединился с Наташей Медведевой после полутора лет раздельной жизни. Т. е. если наложить на классический эпос и судьбу Че, получил награду: французское гражданство, жену, славу.


Так я прожил в «поздний средний возраст», однако в самом конце восьмидесятых беспокойство вновь овладевает мною. Беспокойные ветры с востока, с родной Итаки, обжигают мою душу и воображение и Афина или Дьявол шепчут мне в ухо: «Там великолепные возможности для героя. Ты же можешь!»


В 1991-м я на фронте сербско-хорватской войны в Западной Славонии. Я в до корней разрушенном Вуковаре. Многие сотни трупов, вонь, мертвечина, человеческое мясо в различных стадиях разложения. Я мог быть застрелен на каждом из сотен блок-постов многонациональных деревень, смерть выпустил бы из дула автомата венгерский или румынский, хорватский, сербский парень со скрюченными от холода пальцами, но судьба оберегала меня для новых испытаний. Февраль 1992-го: Москва, многотысячные демонстрации. 17 марта впервые выступаю перед 500-тысячной массой патриотов на Манежной площади… Морозные, солнечные, чудовищные дни народной тревоги. Знакомство с вождями: с Жириновским, Анпиловым, Зюгановым, Алкснисом… рев толпы, битвы, репортажи из Боснии, Приднестровья, Абхазии — все это есть в моей книге «Убийство Часового».


Потом весной 93-го была война в Книнской Крайине. Я вновь и вновь доказываю свою «Годность», потому что мне предстоит сочетаться браком с Россией?»


Лимонов один из немногих русских людей советского происхождения, которому удалось, оказавшись на Западе, полностью принять западную форму, врасти в Запад, покорить Запад, но при этом остаться русским, русским до такой степени, чтобы отторгнуть этот уже ставший родным Запад, осознав в конце 80-х его враждебность (?) своей родине.

В Россию он возвращается с яро антизападными и безумно антиперсоналистскими, людоедскими идеями прославления Берии, Пол Пота, лозунгами «Россия — все, остальное — ничто!».


Но ему, блистательному русскому эстету, герою, творящему яркую персоналистскую историю все это — для истории — было позволительно. Конечно, получись у него это, и как такой же гениальный русский европеец Ленин, он утопил бы Россию, а возможно весь мир в крови, отправив на пытки и мучительную смерть миллионы и миллионы. Но, слава Богу, такой возможности в отличие от Ленина у него не было, поэтому все это людоедство останется в истории как интеллектуальный эпатаж, вполне объяснимый перипетиями личной и национальной истории.


Перипетии эти продолжились не только в девяностых, но и нулевых, когда ему пришлось столкнуться с государством и властью, во многом (пусть и декларативно) обращающимся к его же идеям, пройдя вместе со своими товарищами через казематы, пытки, убийства, избиения, ставшие результатом правления «крепкой руки» — далеко не такой, какой ему бы хотелось, но достаточной, чтобы стимулировать его переменить свои взгляды. И тут Лимонов — государственник, певец тоталитаризма, пропагандист сурового русского империализма, превращается в анархиста, борца за права человека, симпатизанта национально-освободительных движений порабощенных империей народов. Впрочем, родовые пятна идеологии старого НБП далеко не изжиты, да это и неважно — Лимонов и его проекты феномен не столько политический, сколько культурный, это прорыв в серую обыденность бесформенной российской действительности выкованного Западом русского «параноика типа Петра или Ленина, вкусивших природы субъекта», за которым последовали жаждущие ее русские ребята.


По своему не менее яркой, обособленной, вертикальной личностью, стихийным ницшеанцем-имморалистом является другой русский герой — Александр Невзоров. Он как раз начинал со служения государственнической «русской идеи», но был, конечно, слишком ярок и индивидуален, чтобы остаться в ее рамках. Начав с ура-патриота, разочаровавшись во всем, став ландскнехтом политических войн, Невзоров нашел свое я и свой покой в гармонии с природой, лошадьми и в исцелении Европой, где он проводит значиельную часть своего времени.


По убеждениям по отношению к России, казалось бы, он сегодня ярый анти-патриот, скептик и циник, не видящий у своей страны никакого будущего кроме гниения или кошмара. Но в этом разочаровании, в этой ненависти (к которой от любви, как известно, один шаг, как и наоборот!), как это часто бывает у настоящих русских, все так же сквозит пронзительная боль за свой народ и ощущение сопричастности к нему, его драмы как своей:


«Ладно бы мы были убогими – хрен тогда со всем, можно совать судьбы под колеса любой империи. Но мы же, бл..дь, способны родить Сеченова, Павлова, Бехтерева, Тимирязева, то есть мы и в самом деле талантливый народ. Нам нужны лишь простые, естественные условия — такие же, как в какой-нибудь сраной Швейцарии. Беда в том, что сохранение огромности заключается вовсе не в реальных потребностях, а в верности этой абстрактной, искусственно сконструированной, примитивной идее, в жертву которой мы обязаны приносить конечности собственных детей».


Русские индивиды, русские герои — это люди, прежде всего, это мощные личности, характеры, с величественным, интенсивным дазайном, не уступающими таковым у самых великих наций в истории человечества. И они Русские не соответствием навязанному стандарту ничтожного, неразвитого, «бедного субъекта», могущего существовать только в тени государства, они Русские своим природным характером и духом арийского народа, тысячелетия назад заброшенного в бескрайние просторы Евразии, сквозь разные политические, культурные и мировоззренческие формы продолжающего свой Путь.

Русский народ

«Русские ценности» и «русские традиции» как продукт социально-политического развития России. Врожденное или приобретенное, русское: питание, алкоголизм, семейственность, коллективизм, религия, патриотизм. Проблема русского языка: на каком языке говорили русские и почему русские плохо говорят по-русски? Нерусский русский и русский нерусский. Русский народ как сухой остаток. Русское кровное родство, этнос и раса и их границы. Кровнородственная ассимиляция и обособление.

Итак, мы завершаем рассмотрение вопроса, что же такое «русское», и попытаемся подвести итоги своим размышлениям о том, что и насколько в нем имеет социально или биологически обусловленную природу. Иначе говоря, насколько те или иные качества «русского» являются врожденными или приобретенными?

Мы, насколько это было возможно в рамках такого исследования, рассмотрели круг вопросов, связанных с русским питанием, отношением к алкоголю, гендеру и семье, крови и почве и, наконец, религии. Конечно, много аспектов, необходимых для исследования бытования народа, остались за рамками исследования по причине ограниченности времени, выделенного на него автором. Это и культура труда, и отношение к деньгами, хозяйствованию в целом, русская традиция войны и много чего еще. Но и из рассмотренного можно сделать определенные выводы.

В общем виде они будут выглядеть достаточно банально. Мы придем к выводу, что те «русские ценности» и «русские традиции», которым преподносятся нам как «народные», как правило, заданы русским не генетически, а социально-политической моделью развития исторической России и ее служивого народа.

Скажем, насколько соприродной является русскому человеку «русская кухня» не как набор блюд, которые подаются в ресторанах русской кухни, но именно как определенная система питания?

Во-первых, она формировалась на системной основе церковных постов, во-вторых, для подавляющего большинства русского населения – крестьян, обуславливалась элементарной бедностью. В итоге получалась преимущественно углеводная система питания, лишающая этнос белка, крайне необходимого для многих сфер жизнедеятельности (от интеллектуальной до сексуальной, включая, выработку тестостерона), и приводящая к перенасыщению углеводами, следствием которой является снижение многих видов активности организма.

Эта углеводная («картофельно-макаронная») заданность сохранилась в русском питании уже и без всяких постов, но насколько естественной она является для русских? Судя по всему, не очень, и уж по крайней мере не для всех, учитывая и то, с какими быстротой и удовольствием переходили на европейскую систему питания столичные дворяне, лакомя себя блюдами русской кухни как деликатесами, и то, насколько открыты всем возможным кухням (от итальянской до кавказской и японской) многие состоятельные русские в наши дни.

Об алкоголе тоже уже было сказано ранее – миф о том, что русский человек, ну, просто не может без горькой, разбивается хотя бы о массовые трезвеннические движения, которые возникали из народной гущи, не только не поддерживаясь государством, а подавляясь им. Да, есть генетические русские, которые прекрасно обходятся без алкоголя, молокане, например, но даже та культура его потребления, которая существовала на Руси до утверждения Российского государства и насаждения им кабаков вместо трактиров и водки вместо слабоалкогольных напитков, ограждала русских от последующей алкоголизации.

Семейные ценности? Как мы видим, они радикально менялись в результате социально-культурных трансформаций, и современному омерзительному крипто-матриархату у русских предшествовал весьма патриархальный уклад, было время. Да, уклад этот был скорее деспотическим, чем органическим, отсюда и накопившиеся к нашим временам гендерные проблемы, которые, судя по всему, сопровождали всю историю русского народа как ЭСО. Но и они объясняются асексуальным характером казенного православия и порожденного им уклада (от мировоззрения до питания), о котором писал Розанов, ибо сама по себе русская раса достаточно чувственная, а русской «языческой» культуре и вовсе присуща выраженная сексуальность.

С религией, следовательно, все тоже понятно. Коллективизм, общинность?

Называть их «русскими ценностями» это просто издевательство, если знать, что крестьянская община, как и впоследствии колхозы внедрялась принудительно как элемент крепостничества с целью увеличения эффективности эксплуатации крестьян и оптимизации управления ими.

Патриотизм? Любовь к своей земле и своему народу естественны для любого этноса, вот только паразитирующей на них «русской идее», превращающей русских в бесправный цемент имперского государства, они не тождественны. История знает много и выдающихся русских людей, и целых групп, о которых уже писалось ранее, глубоко национальных своим нутром, но восставших против этой безответной любви русского «маленького человека» к «великой державе».

Копая глубоко, мы обнаружим, что не все так однозначно даже с нашим любимым… русским языком. Мне вспоминается, как мать во время первой чеченской войны поражалась разнице в изъяснении на русском языке русских генералов, с одной стороны, и тогдашних чеченских командиров (Дудаев, Масхадов, Закаев, Удугов, Яндарбиев), с другой. Ей, вышколенной в музыкальной школе при бакинской консерватории, было удивительно видеть поразительное чувство литературного русского у чеченских командиров и просто вопиющее глумление над ним русских генералов. Удивление это усиливалось по мере понимания того, что русские люди в самой России говорят не на привычном ей литературном русском, а на каком-то совершенно другом, где активно используются обороты вроде «ехай», «ложИ» и т.д.

Ведь, если присмотреться, лучше всего за вычетом тонкой прослойки русских интеллектуалов литературным русским у нас владеет русскоязычная еврейская интеллигенция, учебники по нему составлял Розенталь, а лучший «Толковый словарь живаго великорусскаго языка» был написан Далем.

Пушкин не только воспитывался Ариной Родионовной, он был самым, что ни на есть коренным русским – несмотря на эфиопскую, немецкую и итальянскую кровь в его жилах, он происходил из древнейшего русского боярского рода, той родовой русской аристократии, которая была редкостью даже в его время, о чем он писал. Но был ли созданный им литературный русский как уникальный феномен, родившийся в недрах национализирующейся петербургской культуры, языком русского народа, насколько вообще он был бы понятен ему?

Подсознательно у многих из нас существует такое представление, что если державинско-пушкинский русский это язык европеизированной России, то уж церковно-славянский это точно исконный язык Руси. Но каково оказывается наше удивление, когда мы открываем для себя, что язык письменной церковнославянской литературы Руси на самом деле болгарский. А знаем ли мы вообще, каким в таком случае был язык самого русского народа, его народной гущи, а не образованного слоя?

Может быть в этой нестыковке и заключается причина, по которой большинство русских людей так нескладно говорят на литературном русском, а самобытные русские мастера слова, такие как Хлебников или Лимонов творили свой русский, а не смотрели в рот Далю и Розенталю.

Что же нам остается от русского  такого достоверного, чего никому нельзя не присвоить, ни отнять?

Только сам русский народ. Та самая человеческая основа, на которой веками возводились эти надстройки, успешные или обанкротившиеся, прижившиеся или отторгнутые.

Русские люди, имеющие происхождение от общих предков и связанные между собой генетическим родством, как «предысторическим» (индоевропейским), так и возникшим за века ассимиляции в их этническом ареале комплиментарных соседей (угрофинов и северных тюрок).

Это и есть та основа, на которой базируются природные и неотчуждаемые качества русского, сохраняющиеся при смене любых таких надстроек. Русский характер. Русский психотип. Русский менталитет в его глубинном, архетипическом измерении.

Нет, русскость конкретного человека не обязательно определяется по пресловутой форме черепа, гаплогруппе или этнической безупречности его родословной, она не исключает смешанности или наличия тех или иных примесей. Но базой единства и воспроизводства русскости на уровне народа (этникос), а не отдельного человека, связанного с ним теми или иными узами, является именно кровь, которая объединяет ее носителей именно в этот народ, несмотря на наличие каких-то смесей у отдельных его представителей.

Надо понимать, что какое-то село не перестанет быть русским, если в одном поколении кто-то в нем женится, например, на цыганке, в другом на татарке и т.д. – образуется бОльшая вариабельность фенотипов, то и дело у кого-то будут всплывать нехарактерные для русских внешние признаки, но основа генотипа этой общины, ее расово-ментальное ядро останутся прежними. Но если взять и женить в одном поколении на цыганках, татарках или ком-то еще всех мужчин этого села или хотя бы их половину, это уже будет другой народ, как генетически, так и ментально.  

При этом будем помнить, что единый народ может состоять из нескольких основных нетождественных между собой фенотипов (подрас), единство которых, однако, будет поддерживаться наличием между ними генетических связей и отсутствием барьеров для «скрещивания» благодаря ощущению глубинного родства по «крови и почве».

В наши дни границы этого единства у русских неизбежно и вынуждено расширяются – в условиях массового наплыва откровенно инорасовых иммигрантов, как свой расово воспринимается любой принадлежащий или близкий к центральноевропейскому (усреднено-европейскому) стволу, из которого выросло русское племя.

Но при серьезном рассмотрении этнически своими, конечно, могут рассматриваться лишь те из них, кто, даже имея нерусское происхождение, связывает себя с русским племенем кровно, растворяясь в нем со своими потомками, а не обособляясь по принципу особенной крови с себе подобными, как это неоднократно было и есть среди российских элитариев.

3 комментария

  1. Переношу вопрос сюда.
    _____
    Уважаемый Харун! Прошу вас указать в комментарии ссылки на ваши статьи или высказывания вот по какому вопросу. Вопрос: в чём смысл для русского мусульманина продолжать называть себя русским? В качестве альтернативы есть два сценария:

    1. Выучить турецкий язык, жениться на турчанке, влиться в их нацию и раствориться в ней полностью.

    2. Категорически отказываться как причислять себя к какой-то нации, так и входить в чужие. Для этого нужно, например, уехать жить в Турцию и взять себе жену из Индонезии. Или же уехать жить в Индонезию и взять себе жену из Турции, чтобы дети не были ни русскими, ни индонезийцами, ни турками. Детей воспитывать как мусульман-суннитов, не имеющих национальности. Отказываться растворяться и ассимилироваться в чужих нациях и детей своих научить тому же. Говорить всем, что в исламе нет национальностей.

    Не могли бы вы предоставить какие-то подробные статьи/посты, где рассматриваются минусы обеих сценариев?

    И ещё вопрос. В чём смысл сохранения русского языка в умме? Ни в одной из стран, в которой проживают Ахлю Сунна валь Джамаа в их большинстве, русский язык не является государственным. Не проще ли русским мусульманам тщательно изучить английский, арабский, малайский, турецкий (на выбор или в комбинациях) и раствориться в умме, не растворяясь в других национальностях, но забросив русский язык? В чём ценность русского языка для исламской семьи?

  2. Переношу вопрос сюда.
    _____
    Ну и вдогонку вопрос. Есть три социальные группы:

    1. Русские мусульмане. Как входящие в НОРМ, так и не входящие.

    2. Мусульмане, свободно говорящие на русском языке и готовые передать русский язык детям, не отрицающие своих предков и родословную «белых негров-крестьян», но не называющие себя русскими и влившиеся в исламский интернационал.

    3. Мусульмане, не отрицающие цепочку своих предков и родословную «белых негров», но считающие, что у них нет национальности, влившиеся в исламский интернационал и выбросившие из своей жизни русский язык, заменив его английским, арабским и малайским, которые выучили практически в совершенстве.

    Вопрос: чем первая социальная группа лучше 2-й и 3-й?

  3. На самом деле, это вопрос, ответ на который дается явочным порядком.

    Если человек, хочет отурчиться, жениться на турчанке и воспитывать своих детей турками, и если ему удастся это сделать, никто его не разубедит. Да и зачем?

    Возможно, в ходе таких попыток, напротив, он поймет, что он русский и никем другим быть не может, как это происходит со многими в эмиграции.

    То есть, никого насильно никуда тащить не надо — кто хочет куда-то перейти, пожалуйста, кто не хочет иметь нации — его личное дело, кто хочет сохранять русскую идентичность — то же самое. Мы предлагаем альтернативу последней категории, ни больше, ни меньше.

    Ни одна из этих категорий не лучше и не хуже остальных сама по себе, а от кого будет больше пользы — покажет история.

    От русского языка и русскоязычных мусульман Умме может быть та польза, что они переломят ход развития внутренней и внешней политики на 1/8 части суши. К примеру, мусульманские страны сегодня абсолютно беспомощны перед Россией и ее агрессивной политикой в Сирии и не только. Ни турки, ни саудиты ничего с этим поделать не могут и многие идут к ней на поклон. А если бы мусульмане стали важной силой внутри самой России, влияющей на ее политику, это бы могло измениться изнутри.

    Ну и в принципе на русском языке немало людей в мире говорит, а также именно на нем сформулирована радикальная политическая традиция в виде ленинизма и не только, которая определяет тип мышления, не хватающий умме и не только. Но еще раз — если кто-то хочет перетечь в англоязычное пространство — Бог в помощь.

    Какой смысл, будучи мусульманином, оставаться русским? Если жить в России или быть к ней привязанным (гражданством, языком и тд), фактически именно русские это крупнейший генетически-европейский этнос не только в стране, но и в ее исламском пространстве. Конечно, можно возразить в части татар, но идентичность татар, хоть у них и преобладает восточноевропейский компонент, неразрывно связана с Центральной и Северной Азией, чьи компоненты играют для нее роль этноформирующих. То есть, все же, крупнейший из европейских этносов — это русские, которые вместе со своим языком, могут быть естественным центром притяжения для других неофитов-европейцев.

    Я считаю, что будущее и смысл русской и русско-мусульманской именно этнической идентичности — в этом, в сохранении на этих просторах европейской породы, в том числе, внутри Уммы, как элемента ее многообразия и для извлечения пользы из тех качеств, которыми ее наделил Аллах (как и любую другую породу).

Leave a Reply

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

*