Германо-русская культура

Роскошь благородства

Дворянская культура и крепостной народ

Начало конца

Интеллигенция и бюргерство

Больная интеллигенция – больная нация

Капитализм как могильщик культуры

Банкротство русской буржуазной демократии


Германо-русская культура

XIX век как точка бифуркации русской культуры: завершенная культура вовлекается в глобальный процесс технизации. Возраст русской культуры – два века. Германо-русская культура. Взгляд Шпенглера и Розенберга на германо-русскую культуру. Петербургская Россия как центр и ведущая держава германцев.

XIX век является точкой бифуркации для русского культурного организма.

 

С одной стороны, это золотой век русской культуры, эпоха, в которую она обретает свою историческую завершенность, форму, по которой о русской культуре в будущем можно будет судить, как сегодня судят о греческой, римской или древнеегипетской культурах.

 

С другой стороны, именно в этом состоянии своей завершенности русская культура оказывается вовлеченной в общемировой, общезападный процесс технизации, его решительную фазу превращения культуры или культур в цивилизацию. Именно в середине — конце XIX века русские сталкиваются с тем общемировым вызовом, на который они не смогли дать ответ в качестве культуры, что предопределило судьбу и характер развития народа, общества и страны в дальнейшем вплоть до наших дней и того будущего, которого нам никак не миновать.

 

По состоянию на середину-конец XIX века русская культура представляла собой организм, возраст которого исчислялся не тысячелетием, если считать от Киевской Руси, и не половиной тысячелетия, если считать от истоков зарождения Московской Руси. Возраст русской культуры составлял неполных два века, так как ее рождение, безусловно, связано с культурной революцией Петра I, хотя определенные предпосылки для нее были заложены предшествующей реформой Никона.

 

В данном случае мы проводим беспристрастное культурологическое исследование – безотносительно того, плохо это или хорошо, но факт заключается в том, что Петр I оборвал развитие предшествующей культуры и стал отцом-основателем новой. Равным образом сейчас за скобками останется и вопрос о том, как стало возможно появление одной культурной формы на почве совершенной иной, на первый взгляд, культуры – этому вопросу я собираюсь посвятить отдельную главу данной работы.

 

Петровскую русскую культуру, чтобы отделить ее от предшествовавших ей культур и определить ее как самостоятельный культурный организм, мы называем германо-русской культурой. Осознавая непривычность подобного подхода для отечественного читателя, мы, тем не менее, настаиваем на германском характере основанной Петром культуры, исходя из того, что все основные культурные формы, стандарты и ценности, установленные для нее ее отцом-основателем, имеют германское происхождение.

 

Если сравнивать петровскую русскую культуру со зданием, то вне зависимости от того, сколько и какого материала использовалось при его строительстве, мы вынуждены будем считать его германским, постольку, поскольку германскими были его замысел (родившийся, не будем забывать, в Немецкой слободе!), фундамент и все несущие конструкции. Этими конструкциями и основанием новой, германо-русской культуры были культурный центр – Петербург, культурный слой – дворянство и его культурные стандарты – все германского происхождения. Кроме того, германской становится и «сакральная вертикаль» русской культуры – правящая царская, начиная с Петра, императорская (в германских же традициях) династия.

 

Единственное недоумение может вызвать тот факт, что германской называется культура, язык и большинство принадлежащих к которой людей не были германскими. Однако что касается большинства, то надо не забывать о том, что речь идет не о народе, к которому в равной степени принадлежит любой родившийся в его чреслах человек, а о культуре, носителем которой является в первую очередь культурный слой, определяющий и разделяющий культурные стандарты. Здесь наиболее уместной аналогией с русскими являются чехи, которые, хотя и являются славянами в языковом и этническом отношении, вошли в рамки германской культуры и были воспитаны в ней.

 

Кстати, возможно, что у двух народов есть нечто общее, что определило возможность такого культурного поворота в их этнической истории – сегодня уже известно о наличии на территории Киевской Руси следов пребывания выходцев из Моравии, в равной степени очевидно и значительное присутствие кельтов на территории Богемии (нынешней Чехии), как очевиден и существенный кельтский след в образовании первого Древнерусского государства, в соответствии с исследованиями А.Г.Кузьмина, даже преимущественно кельтское происхождение варягов.

 

Так, Прага, как и большинство культурных центров Богемии – это абсолютно германские по форме города, хотя при этом в них достаточно явно ощущается то, что можно назвать «славянской душой». В Петербурге же ничего славянского не ощущается и близко – это абсолютно германский город, своей нордической холодностью затмевающий даже Вену, на стандарт которой равнялась провинциальная, со славянской душой Прага. Возможно, здесь сказалось и то, что Петербург и строился не на славянской, а на финской почве, притом, с завозом на его постройку и в него значительного финского населения, но дела это не меняет – культурный центр Петровской России, по лекалам которого формировалась вся ее культура, был абсолютно германским в отличие от германо-чешской Праги.     

 

Действительно, численное большинство дворянства в России было природно-русским, негерманским. Однако и это не отменяет того, что культурный слой петровской культуры все же был германо-русским. Чем ближе к центру, как в географическом, так и в социально-политическом отношении, тем больше в этом слое было кровно-германского элемента, тем более определяющим было его влияние на культуру. Со временем происходила массовая ассимиляция германцев, то есть, фактически вливание германской крови в русскую, что, учитывая, во-первых, заданные германские внешние рамки культуры, во-вторых, расовую комплиментарность, родственность германцев и русских, усиливало органическое германское влияние в русской культуре.

 

Германский характер петровской русской культуры прямо или косвенно были вынуждены признать даже такие русофобы (правильнее было бы сказать, «русоскептики», но будем использовать с оговорками привычное слово) как Розенберг и Шпенглер. Первый в своем «Мифе ХХ века» детально описывает ценностные основания нордическо-германского типа, которые мы обнаруживаем как основания, на которых формировалось и воспитывалось русское дворянство – культурный слой нового организма.

 

Шпенглер, как известно, не любил петровскую русскую культуру и считал ее «метаморфозой», т.е. принятием внешних рамок чужой культуры без усвоения ее души (что, по нему, невозможно в принципе), т.е. своеобразным хамелеонством. Однако шпенглеровская теория «души культуры» далеко неочевидна и сама может быть обвинена в крайнем субъективизме. Куда более прозрачна концепция Розенберга, привязывавшего «душу», т.е. систему ценностей и мировосприятия к «крови», т.е. к расе, генотипу. Тут и Розенберг, сам русский немец, не мог не признать петровскую русскую культуру германской, сформированной на германских ценностях и с замесом на германском элементе – проблема, по нему, была лишь в том, что германский культурный слой был слишком тонким, чтобы удержать под собой стихии и протест клокочущей под ним местной «азиатской» стихии.

 

Русское дворянство и русское кастовое офицерство (не путать с «рабоче-крестьянским» советским!) – это характерный и один из наиболее выдающихся образцов развития германской идеи и традиции рыцарства. Германский (с мимикрией, впрочем, опасной, как оказалось, под римский) институт Императора, возглавляющего рыцарскую корпорацию и подчиняющего себе Церковь (вопреки византийской идее симфонии, воплощенной в патриаршестве в допетровской Руси) – это чисто германская структура культуры, внутри которой два с небольшим века (до 1917 года) развивался русский культурный организм.

 

Именно эта структура позволила вовлекать в него германцев со всей Европы, что, учитывая раздробленность и ослабленность собственно Германии на тот момент, позволяет утверждать, что с XVIII века и до появления Второго Райха именно Русская империя была одним из ведущих центров Германского мира, порой затмевающим даже Австрию (тоже германо-славянскую), уже не говоря о захудалой Пруссии.

Роскошь благородства

Богатство и роскошь русской культуры. Портретопись как проявление германского характера русской культуры, XIX век – время прояснение духа германских культур. Этническая сторона русской культуры, проблема «малороссов» и казаков. Рыцарская корпорация русского дворянства как носитель бытийного принципа «существования» противостоит «бодрствующей» Церкви. Номинальность православия у дворянства. Дворянство и купечество как бытийноориентированные сословия.


Несмотря на те или иные социальные и политические сбои, присущие абсолютно любой системе, перед правлением Александра II, русская культура являла собой пример крепкого и расцветшего организма. Русская культура была не просто одной из полноправных европейских культур, но и, возможно, одной из наиболее ярких и богатых культур в Европе того времени.

 

 

В частности, если мы будем анализировать быт, привычки и вкусы русского культурного слоя – дворянства с Императорским Домом, стоящим во главе его корпорации, сопоставляя его с таковыми же в других европейских странах, мы быстро придем к выводу о том, что русские жили на уровне самых высоких стандартов в Европе.

 

Мало какой город, был способен соревноваться в блеске и роскоши с имперским Санкт-Петербургом, мало какая королевская резиденция – с Петергофом и Зимним дворцом. Это богатство и изобилие, требовательность русской аристократии в запросах и вкусах выходили далеко за рамки Петербурга – изучая уклад жизни дворянских поместий, разбросанных и по провинциальной России, по крайней мере, европейской ее части, мы с удивлением обнаружим, что родовая усадьба графа Шереметьева в захолустном Кусково затмит своей роскошью усадьбу первого (после императора) человека в Австрийской империи – графа и канцлера Меттерниха.

 

И если Вена как столица Австрийской империи находится в одном ряду с Санкт-Петербургом, а ее городские центры вроде Будапешта и Праги, пожалуй, превосходят провинциальные русские города, то уклад и богатство повседневной жизни культурных слоев двух великих культур в целом несопоставимы. Русский верх ориентировался на самые высокие эстетические стандарты того времени, главным образом, французские, а также английские, итальянские. Это обнаружится почти во всем – в богатстве построек, убранства, интерьера, костюма, кухни, расходуемых материалов и энергии – русские аристократы, т.е. русские люди par excellence жили на широкую ногу, поражая своим размахом и своими запросами европейцев, если те оказывались в такой дворянской России или если сами русские вдруг оказывались в Европе.

 

Впрочем, показательна и динамика обмена населением между Россией и остальной Европой – к нам, начиная с Петра и вплоть до середины-конца XIX века на постоянное место жительства переселялись тысячи и тысячи европейцев: авантюристов, специалистов, обслуживающего персонала (гувернеры, повара, портные и т.п.), но очень незначительное число русских, даже имеющих такую статусную возможность, желало перебраться в Европу – если и ехали, то пожить, посмотреть мир, отстояться, освежиться, творить, как это было с плеядой русских художников, поэтов и писателей, но не постоянно, не за лучшей жизнью, как в наши дни.

 

Помимо домохозяйства и устройства быта наиболее точными слепками культуры являются такие фиксирующие их жанры искусства как живопись, включая портретопись, и описательная проза.

 

Русская портретопись является весомым подтверждение германского характера петровской русской культуры – анализируя таковую в сравнении с портретописью немецкого и немецко-австрийского изображения типажей и быта поместного дворянства, являвшегося основой основ культурного слоя, трудно отделаться от впечатления об их сходстве, порой, близком к полному тождеству. Надо сказать, что портреты представителей культурного слоя всех основных германских культур (немецкой, австрийской и петровско-русской – заморский англосаксонский мир мы сейчас рассматривать не будем) позволяют говорить о том, что именно в это время происходит наиболее полное прояснение духа культуры и кристаллизация типа ее носителя – гештальта.

 

Это же видно и по романам, повествующим о жизни этого типа в местах его селективного воспроизводства – родовых дворянских гнездах, в обстановке повседневности. Одним из наиболее характерных и точных таких описаний принято считать «Войну и мир» Л.Толстого, который выразительно показал, как тонкое и неорганичное для русской культуры французское засилье, растаивает как тонкий слой льда по весне, и в недрах дворянской русской культуры пробуждается архетип, практически неотличимый от уклада других культур германского круга.

 

Крепкой опорой русской культурной конструкции, представленной, прежде всего, конечно, дворянством, был и средний слой. Это русское купечество, прежде всего, а также мещанство и стоящее особняком казачество.

 

Зажиточность русского купечества, его коммерческая успешность были общеизвестны по всей Европе. Так, сибирские купцы заказывали французским портным бальные костюмы своим дочерям и женам с таким условием, что они появятся в домах Парижа только после того, как в них протанцуют в Иркутске (!). Попадая в Европу, русские коммерсанты частенько сетовали, что почти не могли найти в ней ни достойной кухни, ни качественных сигар, которые были в те времена в России.

 

Опять же, это не было привилегией исключительно богатых купцов – меню обычного уездного трактира могло и, как правило, включало в себя десятки наименований, включая, изысканные закуски, первые и основные блюда, напитки (и не только алкогольные!), десерты. Русские мещане жили хоть и победнее, но качество даже их жизни, потребительские стандарты и запросы не идут ни в какое сравнение с существованием среднего слоя советско-русских людей век спустя.

 

Отдельная история – казачество. Начнем с того, что это слой, пребывание в котором человека автоматически предполагало наличие у него собственных земли, дома, оружия, транспорта и самостоятельных средств пропитания. То есть, хотя были казаки победнее и побогаче, но каждый из них a priori  был носителем признаков, характерных для т.н. среднего класса на Западе — в теории. В теории, потому что на практике большинство из того, чем обладает типовой представитель среднего класса в той же Америке, сегодня куплено в кредит и заложено банкам, а вчера, т.е. по состоянию на середину XIX века у него всего этого просто не было, как и его самого в таком количестве. Русское же казачество было массовым, многотысячным средним классом, причем, представляющим собой вооруженный народ, в разы превосходящий по всем критериям гражданские милиции в Североамериканских Штатах.     

 

Впрочем, тут может возникнуть вопрос – являются ли казаки русскими, корректно ли относить их к русской культуре. К культуре – безусловно, так как не все, кто относятся к русской культуре, могут и должны быть этническими русскими. Основным признаком принадлежности казаков к русской культуре, как в духовном, так и в практическом социальном отношении являлась их верность ее главному культурному символу, ее «сакральной вертикали» — русской монархии. Казаки жили совершенно особым укладом, но, во-первых, и внутри европейских культур уклады могли сильно различаться, например, баварский от саксонского в немецкой культуре. Во-вторых, казаки и служили русскому царю за «землю и волю», то есть их уклад был частью их добровольной, хотя и автономной принадлежности к русскому культурному организму на особом положении.

 

Что же касается этнической стороны, то надо понимать, что соотношение русской культуры со структурой русской этничности на тот момент существенно отличалось от ее современного понимания. На самом деле, представления о том, что русский народ в этническом отношении тогда представлял собой какое-то мифическое «триединство великороссов, малороссов и белорусов» рождается лишь в конце XIX – началеXX века одновременно с идеологией русского национализма. Малороссы и белорусы, безусловно, считались в то время русскими, но неочевидно, что в это понимание вкладывался именно этнический смысл – не будем забывать, что этнический фактор, особенно в России, в то время вообще не играл существенного значения, поэтому определение в таком качестве для русских (официальный подход) имело прежде всего культурный смысл. Этнически же явная инаковость «малороссов» рельефно описана тем же Гоголем, этническим украинцем и культурным русским, в сюжете о визите украинских (запорожских) казаков к русской (германской) императрице. Таким же было положение в русской культуре и «русского казачества», тем более что если к таковому конвенционально можно отнести казаков Дона, то к чему этнически относятся кубанские казаки – к «русскому» или «украинскому» казачеству, далеко не очевидно. 

 

В данном случае мы не собираемся рассматривать этнику русской культуры – этому будет посвящена отдельная глава, но вкратце затронуть этот вопрос здесь все же придется. Учитывая сказанное о казачестве и написанное ранее о верхнем слое русской культуры, может сложиться впечатление, что этнические русские (великороссы) были представлены лишь в ее нижнем слое, обслуживавшем существование культуры, то есть были лишь ее расходным топливом. Безусловно, это не так.

 

Этнически русским было и численное большинство дворянства, то самое, к которому примыкал и в котором ассимилировался цементирующий германо-русскую культуру германский элемент. И значительная или даже большая часть творцов русской духовной культуры: писателей, поэтов, композиторов, ее аппаратный служивый костяк, офицерство. Все эти люди, будучи в той или иной степени русскими по крови, органически сумели принять и на два века усвоить германскую по структуре культуру во многом благодаря кровной родственности между германцами и коренными русскими, об этногенезе которых мы еще отдельно будем говорить.

 

Тем более, уже почти чисто русским был средний слой русской культуры – за исключением казачества в нем были сосредоточены почти исключительно великороссы, причем, если рассматривать крупное купечество, именно наиболее колированные русаки – староверы. Именно они и другие русские сектанты, которые разбрелись из коренной России по окраинам Империи вроде Закавказья, например, духоборы и молокане, на базе среднего слоя (класса) сумели сохранить и развить чисто великорусский уклад, наряду с великорусской генетикой.          

 

Весьма важный, если не сказать, что определяющий, момент, на который мы должны обратить внимание – мироощущение типового носителя русской культуры этого периода. В своих «Размышлениях о Технике» я уделил немалое внимание проблематике нигилизма, в основе которого, в двух словах, лежит отворачивание от Бытия к затмевающему его Ничто. Само это «ничто», впрочем, есть не какая-то реально существующая сущность, но продукт отрыва разума (логоса) от источника бытия, ценностей и смыслов от Реальности (в «метафизическом», конечно, а не обывательском понимании).

 

Надо сказать, что в своем анализе Освальд Шпенглер указывает на то, что именно дворянство, особенно родовое, поместное дворянство на Западе было носителем принципа «существования», то есть, назовем это иначе, бытийной целостности. Сущностно ему противостояли священничество и монашество, оторванные от Реальности, и подменившее ее «чистой духовностью». Недаром, именно в лоне германской культуры, основанной на рыцарских принципах, на Западе возник религиозный протест и против монашества, и против церкви как религиозной корпорации, выделяющейся из «божьего народа»: и каролингское правление, и войны гиббелинов против гвельфов, и, наконец, восстание Лютера против Рима в этом смысле можно рассматривать как звенья одной цепи.

 

В этом контексте нужно обратить внимание на очень важный момент: русская культура XVIII и первой половины XIX веков – уже не церковная и еще не интеллигентская.

 

Несмотря на декоративное, а в ряде случаев и опереточное православие, церковь, превращенная Петром путем создания Синода в придаток государственного аппарата, уже и близко не играла той роли среди его детища – дворянства, какую она играла среди бояр в культуре Московии. В допетровской Руси существовал Патриарх, в петровской России – только Император. Казалось бы, незначительная политическая реформа, однако же, ее значение для культурной структуры общества трудно переоценить. Прямым следствием этого становится то, что номинальная религия русского дворянства абсолютно не воспринимается в его среде как мировоззренческая система, низводясь исключительно до обрядово-культурных функций. Отсюда и предметом серьезного идейного интереса в его среде становится что угодно, но не Православие: модные идеи просветителей, либерализм, масонство, на худой конец, казенный монархизм, рассматривающий религию как атрибут монархии.

 

Кто впервые всерьез обращается к проблематике Православия, кстати, уже за пределами рассматриваемого нами периода – во второй половине XIX века? Разночинец Достоевский и поповский сын Лесков. А вот дворянин Толстой, напротив, бежит от церковного Христианства, да так далеко, что в одном из писем русской женщине, обеспокоенной желанием ее сыновей принять Ислам, просит «считать себя добрым магометанином». Да и другой знаменитый дворянин, Константин Леонтьев, хотя и воспевал церковный деспотизм (в леонтьевском понимании – как необходимой дисциплинирующей формы господства духа), да так, что остальными христианскими мыслителями и деятелями, включая представителей священства, почитался за «ницшеанца» и «язычника» — слишком материальным и «недуховным» им виделось его мировоззрение.

 

Однако дело-то как раз в том, что мировоззрение Леонтьева было следствием его кастового мироощущения и мировосприятия, основанного на очень практическом – «рыцарском», а не абстрактном – «священническом» взгляде на жизнь. В этом смысле ориентация Леонтьева на примат бытийных принципов в виде монархизма, сословности и деспотизма над абстрактными ценностями «чистого духа», есть характерная черта не церковного и уж, тем более, не интеллигентского (именно поэтому его не признали своим ни там, ни там), но как раз глубоко онтологического дворянского мироощущения.

 

В определенном смысле, одним из наиболее цельных кастовых типажей русского дворянина и его мироощущения является князь Болконский-старший, как он был описан Толстым. Человек в высшей степени рыцарских идеалов, он был при этом откровенным противником церкви и, что характерно, духовным воспитанником императора Павла Петровича. Последний, как известно, был не просто ярым пруссофилом, но и почитателем Фридриха Великого, известного, среди прочего, своей характерно германской ненавистью к Риму и горячими симпатиями к миру Ислама, которые впоследствии воспел другой известный немец – Ницше.   

 

Само собой, не менее ориентированным на ценности «существования» был средний слой русской культуры, в особенности, купечество и казачество. Собственно, тут надо постоянно иметь в виду еще один момент, который был отмечен в «Размышлениях о Технике», о непростой природе бюргерства. Ведь бюргерство как источник Модерна или пресловутое «третье сословие», как его описал, в частности, Эрнст Юнгер в своем «Рабочем», это скорее синоним и аналог русской интеллигенции с существенными различиями, о которых мы еще поговорим, нежели традиционного бюргерства Средневековья.

 

В случае же с русской культурой начала-середины XIX века, средний слой оставался «бюргерством» именно в традиционном понимании, еще не превратившись в «третье сословие». Отсюда и глубоко консервативное, деспотически-патриархальное (с господством Домостроя) онтологическое его мироощущение, делающее его органической опорой стержня германо-русской культуры – монархии, которым оно оставалось даже тогда, когда от нее отвернулись дезорганизованные на тот момент остатки верхнего слоя этой культуры.

Дворянская культура и крепостной народ

Понимание нации у примитивных народов и культурологическое понимание нации. Русское дворянство и было русской нацией. Крепостные крестьяне не были частью нации. Крепостничество как средство раскрытия высокой русской культуры. Социально-экономический смысл крепостничества и последствия его непродуманной отмены.

Примерно половину русского населения в рассматриваемый период и в эпоху существования и расцвета германо-русской культуры в целом составляли крепостные крестьяне, что сегодня представляет собой крайне важную проблему, как теоретическую, о чем пойдет речь сейчас, так и практическую, о чем она пойдет позже.

 

Проблема эта заключается в том, что именно с этой массой русского населения, как правило, и отождествляют русский народ, русских, как многие его недруги, так и многие его современные представители. С этой точки зрения, тот факт, что половина этнических русских до 1881 года фактически были рабами, которых можно было покупать и продавать за деньги, дарить, как борзых щенков и сечь на конюшнях за ослушание барина, представляется как серьезнейшая проблема национального самосознания, если не сказать, главная национальная травма. 

 

Поэтому с этим вопросом придется основательно разобраться. Что такое нация? Совокупность населения, объединенного общими признаками? Но подобный взгляд на нацию присущ как раз примитивным народам, не вошедшим в фазу существования дифференцированной культуры, из среды которых чаще всего и раздаются подобные нападки на русских как на «нацию холопов» или «недонацию».


На самом деле, русские, наши дальние предки сами прошли через такую стадию существования, в которой, как и у других примитивных народов, никакого крепостного права у них, конечно, не было.

 

Однако развитая культура характеризуется как раз дифференциацией и, если рассматривать нацию, по Шпенглеру, как народ, кристаллизовавшийся в культуре, нам будет ясно, что нация – это не совокупность населения, а организм, высшим олицетворением (лицом) которого является именно ее элита, культурный слой.

 

В этом смысле с нападками со стороны примитивных народов на «недонацию холопов и крепостных» мы должны раз и навсегда покончить, признав и заявив, что русская нация в период германо-русской культуры – это в полном смысле этого слова только русское дворянство, и лишь частично, в ограниченном объеме средний слой русской культуры. Крепостные же, очевидно, вообще не могут быть отнесены к нации, в том числе, по формальным, юридическим основаниям.

 

Куда более сложной эта проблема представляется для самого современного русского общества в силу того, что почти весь прошлый век в нем культивировалось левацкое восприятие «народа» именно как «простого народа», а теперь на эти левацко-демократические представления наложился еще и процесс этнизации или реэтнизации русского самосознания, происходящий в наши дни. В такой парадигме крестьяне есть народ постольку, поскольку в их жилах течет кровь этого народа, а дворяне в таком случае, напротив, представляются угнетателями, ибо они поработили своих единокровных и единоверных братьев. Именно с такой позицией недавно выступил один из современных русских публицистов С.Сергеев, объявивший дворянство врагом и препятствием для русского национализма.

 

Впрочем, у этой позиции может быть и другой акцент, при котором дворянство вообще объявляется чужеродным эксплуататором русского народа – даже если доказать этим людям, что большинство помещиков были этническими русскими, они все равно будут говорить об их культурной чуждости «простому народу», сохранившему де «русский дух» и «веру православную».

 

Однако суть в том, что русская культура, та реальная и конкретная русская культура с ее золотым веком, блистательным Петербургом, Пушкиным, Лермонтовым, Державиным, Жуковским и еще десятками и десятками имен, по которым в мире и знают о русской культуре, и сформировалась на фундаменте крепостничества. Так что, тут вполне будет уместно привести известную евангельскую максиму: “либо признайте древо добрым и плоды его добрыми, либо признайте древо худым и плоды его худыми”…

 

Безусловно и бесспорно, если отбросить эмоции и морализм, что именно рента, извлекаемая из владения крепостным крестьянством, позволила встать на ноги русскому дворянству, высвободила его для служения и творчества, то есть культурного формирования, помогла ему раскрыться как культурному феномену. Ницше в свое время сказал, что «культура требует рабства», и это по своей сути верно, но не в том смысле, что культурному слою обязательно нужны сами рабы, а в том смысле, что ему нужна рента, то есть освобождение от экономического рабства (в том числе в виде необходимости работать, чтобы выжить) для служения и творчества.

 

Либеральные гуманисты называют крепостное рабство аморальным. Но разве менее аморальной была капиталистическая политика огораживания в Англии примерно в то же время или «освобождение» от крепостничества крестьян в самой России, когда их сгоняли с земель, к которым эти крестьяне больше не были прикреплены или сдирали с них три шкуры за их аренду?

 

Что касается также любящих повозмущаться на счет крепостничества коммунистов, то им и вовсе надо напомнить, что в СССР крестьяне вплоть до 60-х годов не имели паспортов и не могли выходить из колхозов. Стоит вспомнить и о Голодоморе не только в Украине, но и южных областях России и на севере Казахстана, когда у крестьян в их колхозах изымали весь урожай, обрекая их на голод, и при этом отряды НКВД не выпускали их из погибающих от него деревень – такой «гуманизм» и такая «общенародная солидарность» во времена феодального крепостничества, конечно же, были бы невозможны.

 

Проблема крепостничества сегодня заключается даже не в том, что большинство осуждающих его являются потомками крепостных по крови, но в том, что они являются таковыми по духу, исходя из того, что при крепостном праве они, по их убеждению, были бы именно эксплуатируемыми крестьянами. Меж тем, очевидно, что все это спекулятивные разговоры, потому что человек в конкретных месте и времени живет свою жизнь, именно ту, что у него есть, а не какую-то абстрактно или какую-то, что мог бы прожить в том или ином случае. С этой точки зрения, нет никакой связи между тем, кем были предки живущего сейчас человека в XIX веке и тем, кем бы (гипотетически) был он, живи он тогда – потомок помещика мог бы родиться в те времена крепостным, равно, как и потомок крепостного – помещиком.

Человек обретает ту судьбу, которая предписана и уготована конкретно ему в его время, поэтому отождествление себя с тем или иным социальным слоем в прошлом имеет исключительно умозрительное, а также культурное значение – оно с головой выдает большинство ныне живущих русских не как носителей той культуры, олицетворением которой было дворянство (русская нация как таковая), но как духовных потомков изуродованных драматическими событиями, начиная с конца XIX века, русских крепостных крестьян (русской черни).

 

Меж тем, непредвзятый анализ этой проблемы показывает, что, по крайней мере, до середины XIX века крепостное крестьянство представляло собой прочный низовой слой русского культурного организма, являвшийся его демографическим резервуаром, источником хозяйственного развития и извлечения ренты, позволявшей существовать и развиваться нации в лице ее культурной элиты.

Бесспорно, это не могло продолжаться вечно, хотя бы потому, что крепостничество изживало себя по чисто экономическим соображениям, становилось неэффективным. Рано или поздно его нужно было отменять – вся проблема лишь в том, что это произошла так, что весь культурный потенциал, созданный благодаря крепостничеству, был спущен в унитаз, тогда как его негативные последствия, болячки превратились в тяжкое хроническое заболевание, подрывающее русский организм изнутри. И это возвращает нас к евангельской притче о древе о его плодах, но об этом мы поговорим значительно позже…

Начало конца

Трансформация русского культурного организма в XIX веке. Трансформация культурного слоя по характеру и составу. Отличие дворянства от интеллигенции. Шпенглер об антиурбанистической природе русских; помещичий уклад дворянства. Среда обитания разночинцев, их отличие от янычаров. Вырождение русского купечества и его взаимосвязь с вырождением дворянства.

Примерно с середины 19 века не так давно сложившийся русский культурный организм вовлекается в процессы, которые привели к его радикальной трансформации.

 

Во-первых, начинается и происходит стремительная трансформация культурного слоя как по характеру, так и по составу.

 

С одной стороны, с распространением принципиально иных экономических отношений приходит в упадок классическое приусадебное помещичье хозяйство, которое было материальной основой существования культурных верхов. Государство не хочет и не может предпринять действенных мер по поддежке помещичьих хозяйств, в силу чего они либо приходят в упадок и переходят в руки нуворишей, как это описано в ‘Вишневом саде’ у Чехова, либо залезают в долги к ростовщикам. В итоге дворяне сами вынуждены превращаться в капиталистов, либо используют свое служебное положение, чтобы оказывать последним коррупционные услуги.

 

Дворянский этос служения и корпоративных рыцарских ценностей стремительно размывается, служить становится не просто не престижно, но и невыгодно, так как доходы, извлекаемые из помещичьей ренты, оказываются не в состоянии покрывать нарастающую инфляцию. Совершенно естественно, что шла моральная и идейная деградация и дезорганизация многих дворян, дискредитация самой сути благородного человека и сословия.

 

На этом фоне происходит вброс в культурные верхи принципиально нового контингента — т.н. ‘разночинцев’. О разночинцах немало сказано и написано, очень метким словом охарактеризовал этот класс как культурный феномен Солженицын — ‘образованщина’. Люди из разных слоев, получившие того или иного, но чаще крайне низкого качества образование, сочли себя на этом основании вправе обсуждать и решать судьбы нации и всего человечества.

 

Проблему разночинцев одни видели в неблагородном происхождении, другие в их национальной разнородности и отрыве от корней. На мой взгляд, ни один из этих факторов не объяснит проблемы — и большинство дворянских фамилий становились благородными за выслуги поколениями, равно как многие из них имели иностранное происхождение или родство.

 

Однако коренное отличие дворян от разночинцев заключалось в том, что если первые формировались как сословие, т.е. культивируемый слой с системой облагораживания и воспитания, передаваемыми наследием и наследством, то вторые по своей сути были маргинальным сбродом, раздираемым внутри себя противоречивыми ценностями и устремлениями. И выходец из простонародья сам или его потомки могли стать знатью, напротив, мог оказаться разночинцем и дворянин, выпавший из своей корпорации и вовлеченный в водоворот умов и чувств ‘образованцев’.

 

Еще одним принципиальным отличием был сам бытийный уклад старой и новой культурных элит. Если дворянство высвобождалось государством для службы и культуры, которые были сердцевиной его существования, то разночинцы были вынуждены работать, чтобы выживать, обретая смысл жизни в ненависти к существованию и всему, что его в себе воплощало.

 

Важно понять разницу не только в способе жизни, но и среде обитания, накладывающей неизгладимое впечатление на душевный мир человека и являющейся сферой формирования типа. Дворянин, где бы он ни жил и куда бы его ни заносило, формировался не просто в своем доме, но в родовом гнезде, окруженном природой и представляющем собой своего рода микро-космос.

 

В этой связи, немного отвлекаясь от генерального повествования, следует обратить внимание на крайне важную проблему, поднятую Шпенглером. По его мнению, душа русской культуры (правда, ‘аутентичной’, а не петровской ‘метаморфозы’) имеет глубоко антигородской характер. Именно отсутствием укорененности города в русской культуре им и многими другими объяснялся ее ‘дикий’ характер со всеми вытекающими отсюда последствиями — отсутствие Магдебургского и любого права вообще, сообщества горожан, неразвитость личности в целом.

 

Меж тем, природа города, даже по Шпенглеру, двойственна — культура как рождается, так и погибает в нем. Отсюда та культурообразующая роль, которую он отводил поместному дворянству, возвысившемуся над землей, но сохраняющему связь с ней.

 

Надо сказать, что германо-русская культура в этом смысле сформировала такую среду обитания высшего культурного слоя, в которой можно усмотреть явные параллели, в частности, с англо-германской культурой: люди работали (несли службу) в (крупных) городах, а жили за городом. На самом деле, и усадьба по своей природе была не деревней, но мини-полисом в противоположность полису и мега-полису. В них сплошь и рядом могла кипеть культурная и общественная жизнь, устраивались салоны, проводились собрания. В этом смысле, в городах действительно не жили, а имели резиденции — пре-бы-вали в них. Отсюда и тот характер, которое приобретало такое пребывание дворянства в светском Петербурге, его т.н. ‘светская жизнь’. Здесь не жили, здесь расстрачивали жизнь, восполнять же свои силы, приходить в гармонию с собой, жить возвращались в усадьбу, в родовое гнездо, блестящей иллюстрацией чего является роман ‘Война и мир’ и сам его автор.

 

Но если дворянство бежало от болезней русского, по Шпенглеру, недогорода в усадьбу, то разночинцам было некуда бежать — они были и порождением, и воплощением этих болезней. И если для выходца из родового гнезда Петербург, роскошное пребывание в котором оплачивалось рентой с поместья, был местом блистательных дворцов, балов и салонов, то для разночинца он был городом туберкулезных трущоб, сырости (от которой не спрячешься в растопленной резиденции) и убийственных сквозняков (от которых не спасешься в карете, укрывшись меховой шубой).

 

Разночинец не имел корней, он был выдернут из родной среды, но не как янычар, который был продуктом целенаправленного кастового воспитания. В отличие от янычара разночинца было некому воспитывать, он был предоставлен сам себе, своим болезням, своей нищете, своим безумным, нахватанным отовсюду идеям, диким комплексам, безграничной обиде на весь мир. Так что это вопрос культуры и только культуры — происхождение здесь почти не причем.

 

Немаловажные сдвиги стали происходить в среднем русском слое. Купеческая и промышленническая среда, до того стесненная строгими сословными рамками, вдруг выходит из берегов во всех отношениях. Большие деньги, которыми становится возможно купить все, тогда как дворянские статус и возможности стремительно девальвируют, ‘срывают крышу’ русскому купечеству. Виной тому, опять же, не какая-то особая ‘русская душа’ или ‘святорусское’ чурание богатства, осознание де его ‘неправедности’ и т.п., а неумолимые законы социологии и культуры. Если при традиционном укладе купец был на своем месте, он знал, что ему можно, а что нельзя, то с упадком дворянства  он почувствовал свою вседозволенность — типичный пример ситуации ‘из грязи, да в князи’.

 

Надо сказать, что и великосветские кутежи русского дворянства были глубоко порочным фактором, подтачивающим как само дворянство, так и всю культуру, элитой которой оно являлось. Однако светская жизнь дворянства проходила на линии фронта, даже когда спадала интенсивность войн, она компенсировалась чрезвычайно распространенными в этой среде дуэлями. В этом и был феномен дендизма — вечером человек повязывал бант и шел на бал, зная что на утро он будет стоять в нескольких метрах от дула пистолета.

 

Купеческие же загулы, были лишены кастового благородства и потому однозначно разлагающими и купечество, и все русское общество. Подобные явления были вдвойне разрушительными, если учесть тот деспотически-патриархальный уклад, который был ранее присущ, по крайней мере, его старообрядческой части. Отсюда, кстати, кризис семейных ценностей, поразивший его — если ранее подчинение жены и детей мужу и отцу строилось на подчинении последнего Богу, то когда он пускался во все тяжкие, требовать этого от семьи становилось все сложнее.

 

Наконец, из обезземеленного, разоренного крестьянства образуется городской пролетариат, деклассированные элементы, многочисленные ‘лишние люди’. Так называемое раскрепощение, т.е. освобождение крепостных крестьян на деле обернулось еще более тяжелым закабалением многих из них при освобождении бывшего помещика и нынешнего капиталиста от всякой социальной ответственности. Важнейшим долговременным социальным фактором становится распад и расслоение низовой ячейки черного русского общества: мiра или крестьянской общины.

 

Все эти изменения в Россию, как и во многие другие страны и культуры принес с собой капитализм.

Интеллигенция и бюргерство

Россия – родина интеллигенции и терроризма. Социально-психологическое происхождение интеллигенции. Параллели и отличия между интеллигенцией и бюргерством позволяют понять сходства и различия между Модерном на Западе и его русской версией. Происхождение западного бюргерства: обинтеллигенчивание буржуазии, политико-историческая роль масонства в создании новых элит. Буржуазная демократия: третье сословие и крипто-элита. Русская интеллигенция – недобюргерство. Анализ Лениным природы русской интеллигенции. Причина несостоятельности буржуазной демократии в России – зазор между небуржуазной интеллигенцией и неинтеллигентной буржуазией. Параллели между русской «черносотенной» буржуазией и немецким консервативным юнкерством – специфика стран догоняющего капитализма.

В середине 19 века именно внутри русской культуры зарождается феномен, получивший позднее всемирную известность – «интеллигенция». Надо сказать, что Россия в 19 веке становится родиной двух новых социальных явлений: интеллигенции и терроризма, безусловно, между собой связанных и восходящих к одному истоку – нигилизма.

 

В чем же заключается историческая особенность русской интеллигенции?

 

 

Конечно, речь не идет о появлении какого-то особо одаренного класса интеллектуалов, который бы отсутствовал у других европейских народов. Напротив, Россия вряд ли могла похвастаться интеллектуальной креативностью – почти все идеологии, будоражившие русское интеллектуальное общество, либо импортировались извне, либо представляли собой русскую обработку или русский ответ на них. Не было в России ни философов, ни других мощных гуманитарных мыслителей европейского масштаба вплоть до, пожалуй, Константина Леонтьева, действительно гения не только русской, но и мировой консервативной мысли. Впрочем, все это не уничижает масштаба молодой русской культуры, наиболее полно проявлявшей себя скорее в онтологических, чувственных (искусство, домоводство), чем в рационалистско-логоцентристских (философия, теология) формах.

 

Русская интеллигенция, стало быть, никогда не отличалась ни глубиной, ни основательностью своей мыслительной деятельности, ни, что крайне важно, ее (мыследеятельности) практической ориентацией и эффективностью. Коньком русской интеллигенции является категоричность и этический максимализм в отношении к действительности, вызванные скорее религиозно-мессианским, чем мыслительно-аналитическим характером ее оценочных суждений и мировоззрения. Можно сказать, что если классический интеллектуал (явление, скорее, западное) исходит в своей мыслительной деятельности из того, что есть, то русский интеллигент – из того, что должно быть.

 

В этом смысле русская интеллигенция, безусловно, есть порождение эпохи Модерна с его логоцентристким конструктивизмом, выстраивающим бытие и систему ценностей общества и его членов вокруг рационалистическо-прекраснодушных догм эпохи Просвещения, отражающих устройство не реальности, но исключительно мира выдуманных идей и представлений.

 

В этом контексте представляется продуктивным вновь вернуться к эпохальному произведению Эрнста Юнгера «Рабочий», достаточно подробно рассмотренному мной в предыдущей книге «Размышления о Технике». Тогда я обратил внимание читателя на то, что комплекс характеристик и воззрений, которые Юнгер приписывает феномену «бюргерства» и системе «бюргерской демократии» (это немецкие термины, для русского уха же более привычны и более понятны для русского ума их французские синонимы – «буржуазия» и «буржуазная демократия») в русских исторических условиях имеют аналогом именно интеллигенцию.

 

Это-то сходство и отличия, которые будут рассмотрены нами ниже, позволяют понять специфику как русской интеллигенции, так и русскую версию Модерна в сравнении с магистрально-западной его линией.

 

Почему же и в какой мере аналогом русской интеллигенции на Западе было именно бюргерство? В данном случае мы рассматриваем бюргера, в соответствии с Юнгером, как тип носителя умозрительных, моралистических идей и представления, составляющих концептуальное ядро Модерна, и порожденных рационализмом, гуманизмом и романтизмом Ренессанса и Просвещения.

 

На Западе его политическим оформлением стала буржуазная демократия, опирающаяся на т.н. «третье сословие» или, точнее, «средний класс», разделяющий комплексную систему буржуазно-демократических ценностей. Однако как возникли эти буржуазные демократии, и как получилось, что средний слой – «третье сословие» традиционно-монархического общества вдруг превращается в класс — лидера и гегемона демократии, объявив себя «нацией» и «сувереном»?

 

Это стало следствием двух параллельных процессов. С одной стороны, древней западной традиции цеховой организации, отстаивания своих интересов, прав и высокой степени самостоятельности самого исторического бюргерства в рамках системы Магдебургского права, вольных городов и прав-привиллегий. Объективно и с точки зрения сущности (гештальта) самого традиционного бюргерского сословия (типа), его место в традиционном обществе и культурном организме Запада, высокий объем прав и гарантий его цеховых интересов делали его гармоничной и лояльной частью в рамках феодально-имперской системы.

 

Однако на подобное существование бюргерства накладывается уже другой процесс – вырождения и перерождения самой элиты или верхнего слоя традиционных монархий, оказывающейся во все возрастающей зависимости от ростовщического капитала. Его-то развитие и усиление на фоне вырождения аристократии приводит к превращению сословно-представительских монархий в абсолютистские. Следствием этого становятся два процесса, которые, переплетаясь друг с другом, и порождают феномен современной «буржуазии».

 

С одной стороны, на фоне разложения традиционной сословной организации и номоса аристократии, появляется новая криптоэлита, в которую входит та часть старой аристократии, которая поступилась корпоративными принципами и ценностями в обмен на доступ к финансовому капиталу. Соответственно, новая элита создается из прогрессивных представителей аристократии и амбициозных капиталистов, в том числе, посредством соответствующих браков.

 

Организационной формой и идеологией новой элиты становится масонство, которое в данном случае необходимо предельно демифологизировать, чтобы рассмотреть как объективный социальный феномен. Масонство в организационном отношении заменяет собой рыцарские, сословные ордена, а в идеологическом и духовном – христианскую церковь. Именно здесь находят воплощение еретические и откровенно богоотступнические воззрения, репрессируемые в традиционном обществе, но получающие бурное развитие одновременно с наступлением капитализма и элементов технической цивилизации.

 

Совершенно естественно, что еретики неизбежно становятся и заговорщиками – традиционная монархия, опирающаяся на христианскую церковь, стоящие у них на пути, должны быть устранены и/или разгромлены. Так появляется феномен элитарных вольнодумцев, а закрытые масонские ложи становится инструментом политического заговора, призванного устранить автократическую систему и создать вместо нее такую, которой масонству будет легче манипулировать и управлять.

 

Переход от сословно-представительской монархии к абсолютной вкупе с увеличением налогового бремени на бюргерство создал для этого объективные социальные предпосылки. Так называемое вольнодумие, а именно идеи демократии, конституционализма и революционного бунтарства начинают проникать в «третье сословие», все более отчуждаемое от монархии прослойкой коррумпированной аристократии, которая таким образом осуществляет подкоп под нее с двух сторон.

 

В итоге, когда монархии уничтожаются, как во Франции или укрощаются, как в Британии и Нидерландах, власть идеологически переходит к «нации» — «третьему сословию», от имени которой ей практически распоряжаются элитарные клубы, устанавливающие правила игры и рамки т.н. «буржуазной демократии». Таким образом, бюргеры получают иллюзию господства своих оторванных от реалий ценностей, то есть, являются «профанами», управляемыми посредством экзотерической религии гуманизма и рационализма, тогда как крипто-элита, руководствующаяся масонской эзотерикой, выступает в качестве «посвященных». Это и есть т.н. «буржуазная демократия», она же «масонская демократия», возникновение и эффективное существование которой стало возможным  благодаря определенной логике исторического развития.

 

Прежде всего, здесь крайне важно то, что именно буржуазия, бюргерство становится опорой и идеологическим (но не реальным) гегемоном данной системы, подобно тому, как идеологически при социализме гегемоном был рабочий класс, хотя ни там, ни там это не имело никакого отношения к тому, в чьих руках находится действительная власть. Это значит, что условием возникновения такой системы должно было быть исторически достаточно развитое бюргерство, которое масонским заговорщикам, сделавшим ставку на его обработку в качестве политического класса, удалось убедить в том, что оно является «нацией-сувереном».

 

Появление и развитие интеллигенции в лоне русской культуры имело принципиально иную логику. Если на Западе интеллигенцией, то есть политическим классом-морализатором становились люди, реальное бытие которых испокон веков было неотделимо от собственности и рыночных отношений, то русская интеллигенция главным образом была представлена разночинцами, не имевшими не только традиции, но и актуальности полноценного бюргерства.

 

В этом смысле гениально проницательным в своем анализе оказался Ленин, предсказавший неизбежность расслоения социально разнородного феномена интеллигенции на «буржуазную интеллигенцию» и «умственный пролетариат». Большинство русских интеллигентов в отличие от Запада были и оставались не буржуа, а именно «пролетариями умственного труда», «отверженными», борющимися за выживание в условиях набирающего обороты сурового российского капитализма. Именно поэтому в отличие от Запада, от юнгеровского «бюргерства» в России и не получилось «буржуазной интеллигенции» — попытки русских дворян-вольнодумцев и либералов создать и возглавить ее под видом «русского общества» были обречены на провал в условиях, когда социальной опорой такового были не крепкие собственники-труженники, а деклассированные, не укорененные в реальности деклассированные элементы.       

 

Больше, чем через век идеологи буржуазной демократии и интеллигентного бюргерства, которое может быть единственной опорой таковой, сталкиваются в России с той же неразрешимой проблемой. Российский «средний класс» довольно быстро разочаровывается в интеллигентских ценностях и с готовностью соглашается обменять демократические идеалы на явный авторитаризм, гарантирующий ему экономическую стабильность.

 

Интересны в этой связи признания и наблюдения Александра Севастьянова, одного из наиболее последовательных идеологов и сторонников буржуазной демократии, которую он совершенно справедливо считает синонимом «национальной демократии». Александр Никитич всегда делал ставку на русскую интеллигенцию, что неизменно вызывало недоумение у большинства сочувствующих ему людей. Аргументом в пользу этого было то, что интеллигенция по своей природе буржуазна, стало быть, именно она и должна поддержать буржуазно-демократический национализм и стать его опорой. Однако, как и в начале ХХ века в случае с русскими буржуазными партиями этот расчет себя не оправдал.

 

От правильного объяснения причин таких неудач русской буржуазной демократии зависит верное понимание не только прошлого, но и настоящего России. Буржуазна ли по своей природе именно интеллигенция – это сам по себе вопрос. Однако вне зависимости от ответа на него, за ним применительно к России возникает другой вопрос – интеллигентна ли русская буржуазия? Интеллигентна не в смысле ее образованности или «культурности», но в смысле приверженности тем этическим ценностям, которые конституируют саму «интеллигенцию» как феномен.

 

Сам Александр Никитич, сторонник буржуазной демократии, в своей недавней статье применительно к современной России констатирует печальную для него тенденцию – вытеснения «интеллигенции» «средним классом». Казалось бы, в этом есть противоречие, так как сторонник буржуазного уклада по определению должен радоваться увеличению численности именно «среднего класса», и такие оценки в среде русских национал-демократов не раз звучали. Однако именно Севастьянов абсолютно прав – «средний класс», архаичная буржуазия не способна быть ни создателем, ни опорой буржуазной демократии – для этого необходим класс, разделяющий ценности, которые являются ее фундаментом, необходима массовая – интеллигентная – буржуазия.

 

К рассмотрению российского настоящего мы, даст Бог, еще обратимся в следующих главах, пока же вернемся к ходу развития русской культуры и ее сословий, начиная с середины 19 века. В отличие от Запада, где возникла и стала опорой т.н. «демократии» интеллигентная буржуазия, специфика России заключалась в том, что русская буржуазия, именно массовая мелкая и средняя буржуазия, в ней была абсолютно не интеллигентной (а, напротив, ультраконсервативной – «черносотенной»), а русская интеллигенция – абсолютно небуржуазной. 

 

В принципе, ничего уникального в такой ситуации нет, если вспомнить, что и на Западе сама «интеллигентность», т.е. приверженность модернистским ценностям и воззрениям «просветителей», была не изначальным свойством традиционного бюргерства, но результатом распада традиционного сословно-монархического порядка, с одной стороны, и развития капитализма и формирования на его основе новой криптоэлиты, с другой стороны. Больше того, можно утверждать, что эта более поздняя «модернизация» бюргерства превращает его в двойственный феномен – одной своей стороной, той иррациональной, что связана с его социальной онтологией, оно укоренено в традиционном архетипе, другой – наносной и рациональной, в достаточно искусственных по отношению к этой онтологии интеллигентских ценностях.

 

В этом смысле как раз русский бюргер, «черный люд» или «черная сотня» были более цельным явлением, отторгавшим противоестественные масонские попытки сделать из него демократическое «третье сословие».

 

На самом деле, даже та тонкая прослойка русской действительно буржуазной интеллигенции, которая формировалась в России в тот момент, была для русской «черной сотни» инородным, глубоко неорганичным явлением. Надо понимать, что услуги, оказываемые буржуазной интеллигенцией, то есть, в первую очередь частными и платными консультантами вроде адвокатов, бухгалтеров и т.д., становятся необходимы в условиях развития капитализма с такими его атрибутами как позитивное структуралистское право, контрольно-отчетная фискальная политика и т.п. Но в традиционной купеческой среде были практически не приняты даже обычные письменные контракты, уже не говоря о казуистических, тем более, судебные разбирательства по их поводу, ибо договаривались по внутренним цеховым правилам («понятиям», как бы сейчас сказали), ставя на кон репутацию, которая в этой среде была ценнее любого товара. Даже налоги взимались и платились, исходя из добровольного причисления себя к той или иной гильдии – причислил себя сам к первой гильдии, платишь крупный налог, каким бы ни были твои реальные доходы. Причислил, к третьей гильдии, пожалуйста, платишь маленький налог, но и принимать тебя уже будут как мелкого лавочника – в общество серьезных предпринимателей тебя никто не пустит.

 

Поэтому юристы, бухгалтеры и другие специалисты, занимающиеся главным образом тем, как обходить структуралистский закон, настоящему традиционному бюргерству были не нужны. Другое дело – специалисты, помогающие внедрять полезные инструментальные знания и технологии, фактически, аналог ремесленников в цеховой организации. Кстати говоря, во многих западных культурах, опять же, преимущественно германского круга, такие специалисты и выделялись в качестве отдельной уважаемой категории – «инженер», служившей приставкой перед соответствующей фамилией и обозначением традиционного социального статуса человека.

 

Интересно заметить, что схожая с Россией ситуация отторжения реальной буржуазией интеллигенции во многом, хотя и не в такой превосходной степени, имела место в Германии и Австрии у достаточно традиционно немецкого бюргера, которому была свойственна скорее консервативно-монархическая, чем либерально-демократическая ориентация. И хотя Юнгер описывал именно немецкое либеральное бюргерство, надо понимать, что оно имело место уже в условиях Веймарской республики, буржуазной демократии, которая просуществовала немногим дольше русской буржуазной демократии с 1905 по 1917 годы.  Немецкий «черносотенный» бюргер, как и русский не смог или не захотел стать опорой буржуазной демократии, однако, в отличие от русского не отдал страну коммунистам, но стал массовой опорой национал-социалистов, предпочтя честную диктатуру плутократической демократии.

 

Это позволяет не только лишний раз утвердиться во мнении о структурной принадлежности петровской русской культуры к группе культур германского круга, но и говорить о специфике стран догоняющего капитализма второго (Германия и Австрия) или даже третьего (как, пожалуй, Россия) эшелонов, в которых развитие бюргерства и интеллигенции пошло по принципиально иному пути, чем в странах, вписанных в магистральную логику развития Модерна.

Больная интеллигенция – больная нация

Провал буржуазно-демократического проекта в России и отсутствие объективных предпосылок для него. Интеллигенция – могильщик сословной русской культуры, но не причина ее смерти. Отличие между идеей «нации» на Западе и «русской идеей». Достоевский как глашатай «русской идеи» и «русский всечеловек». Оценка Достоевского Розенбергом и Леонтьевым. Логическая цепочка: больная интеллигенция – больная национальная идея – больная нация. Интеллигенция как носитель и порождение иудеохристианства. Проблема Бытия и Логоса по Хайдеггеру.


Учитывая 
написанное в прошлый раз, становится понятным не только то, что русская интеллигенция провалила в России «буржуазно-демократический проект», но и то, почему это произошло.

 

Подлинное русское бюргерство – многомиллионная «черная сотня» — не чувствовало никакой потребности в насаждении в России масонской демократии, напротив, горой стояло за Царя, тогда как интеллигенция как таковая была классом, оторванным от реальной структуры русского общества, а стало быть, и от жизни.

 

 

При этом интеллигенция фактически сформировала свое «общество», не то, которое было на самом деле, но то, что представляла собой так называемая «общественность». По сути, интеллигенция стала превращаться в такой типичный феномен Модерна как «политический класс», полагая, что ее веры в идеалы «свободы, равенства и братства» будет достаточно для утверждения в России т.н. «демократии».

 

Однако русская интеллигенция не учла, да и вряд ли могла это сделать объективно, что политическая демократия представляет собой технократическую систему, в которой политический класс является техническим же инструментом – выразителем и проводником интересов интегрированной на основе клубов криптоэлиты финансистов и породненных с ними аристократов. При этом массовой опорой этого класса, как уже было сказано, должен быть многочисленный класс обинтеллегенченной буржуазии. Ни одного из этих условий в России не было – даже если предположить, что она и двигалась в этом направлении – на их появление требовалось гораздо больше времени, чем ей было отпущено историей с момента начала расшатывания русской интеллигенцией Монархии.

 

Специфика русской интеллигенции обуславливала и то, что ее диссидентская деятельность изначально приобрела не буржуазный, а лево-социалистический крен, по крайней мере, это касалось ее наиболее активной и, как сейчас модно выражаться, пассионарной части. Поэтому за исключением прослойки действительно «буржуазной интеллигенции» и либеральных дворян русская интеллигенция и не начинала участвовать в формировании того социально-политического уклада Модерна, который мог бы дать ей права действительного «политического класса».

 

Внесословная – с замахом на «политический класс» — русская интеллигенция выступила идейной силой разрушения вошедшей в кризис сословной структуры русской культуры, сознательно добила ее. Именно добила, а не выбила, так как сама интеллигенция была, конечно, не причиной, а следствием этой деформации, которую принес с собой капитализм при попустительстве русских (как и многих других – во всем мире) монархов.

 

В этом смысле интеллигенция изначально является антисистемой для культурного организма. Причем, в этом смысле нет принципиальной разницы между Россией и Западом, с тем отличием, что в первом случае поезд культуры был просто пущен под откос, тогда как во втором бюргерская интеллигенция «культурно» перевела его на запасные рельсы и аккуратно доставила в тупик цивилизации.

 

Напомним, что во всем Западном мире бюргерский проект опирался на идею «нации», которая фактически понималась как идея «третьего сословия», т.е. горожан, не суть важно, объединенных «почвой», как в романских, или «кровью», как в германских культурах. Соответственно, в состоявшихся буржуазных демократиях «национальная идея» выражала собой бюргерские ценности, что и вменял буржуазному национализму в вину Эрнст Юнгер – в стране, где они представляли собой колосс на глиняных ногах.

В России русская интеллигенция также породила «национальную идею», но не бюргерскую, а ту, которая соответствовала ее сущности – т.н. «русскую идею». И как на Западе «национальная идея» была ничем иным, как выражением устремлений и ценностей обинтеллегенченного бюргерства, так и в России т.н. «русская идея» была ничем иным как представлением русской интеллигенции о самой себе и о русском народе.

 

Вряд ли в качестве глашатая «русской идеи» кого-то можно поставить в один ряд с Федором Михайловичем Достоевским.

 

В отличие от большинства других русских писателей, как правило, описывавших жизнь и типажи той социальной среды, которую они хорошо знали, Достоевский, будучи разночинцем, брался писать о представителях практически всех основных слоев русского населения – от дворян до проституток, вкладывая при этом в их уста свои мысли и представления о жизни. Это был как раз тот редкий случай, в котором его идеи не расходились с его жизнью. Как известно, он считал, что русский должен быть «всечеловеком» – возможно он и не стал таковым (кроме Великого Инквизитора значимых иностранных персонажей у него почти нет), но уж «всерусским человеком» он пытался стать изо всех сил.

 

Подобная всеохватность Достоевского сыграла злую шутку не столько с ним (как писатель он только выиграл этим мировую известность), сколько со всей русской нацией, принявшей его и ему подобных интеллигентов «русскую идею» за чистую монету.

 

Весьма показательна оценка со стороны – не подобных же поломанных интеллигентов-поклонников Достоевского из-за рубежа, но взглядом, претендующим на здоровье. Альфред Розенберг, как известно, был прибалтийским, то есть русским немцем, который в отличие от консерваторов старой волны, списывавших Октябрьскую революцию исключительно на «жидомасонский заговор», не отказываясь от ссылки на него, в то же время более глубоко переосмыслил русскую действительность и вывел большевизм из нее самой. Характерно, что за основу своего анализа он взял именно творчество Достоевского, который таким образом стал рассматриваться воплощением не только «русской идеи», но и — его персонажи – «русской души». Вот что он пишет:

 

«Достоевский – это увеличительное стекло русской души: через его личность можно понять всю Россию в ее трудном для объяснения многообразии. И в самом деле, выводы, которые он делает из своей веры, так же показательны, как его размышления при оценке состо­яния русской души».

 

Далее Розенберг дает свою оценку этой самой «русской душе» Достоевского, которой мы коснемся ниже, однако, прежде чем сделать это, укажем на один существенный момент. Выводы Достоевского, действительно, сделаны из его «веры», равно, как и «оценки состояния русской души» являются продуктами его «размышлений», что признал в этой цитате Розенберг, но чему он не уделил должного внимания.

 

Скажем, в отличие от русофоба Розенберга русский традиционалист Константин Леонтьев был более чем благосклонен к Достоевскому как личности и его творчеству в целом. Однако и он был вынужден указать на то, что представления Достоевского о русских типах и характерах являются скорее плодом его воображения, чем отражают их реальность:

 

«Припомним — каковы эти русские дворяне в романе «Подросток».

 

Это, начиная с главного героя — Версилова, всё какие-то расстроенные или запутанные люди; «психозные», как нынче любят называть. Старый князь Сокольский бесхарактерен и жалок. Старший, законный сын Версилова является на минуту в очень непривлекательном виде (когда он в пунцовом халате дает деньги своему незаконному брату, не допуская его даже к себе во внутренние покои дома, и тому подобное). Молодой военный, тоже князь Сокольский, который кутит, путается и, наконец, попадает в Сибирь. Все эти лица, кажется, не таковы, чтобы располагать кого бы то ни было к политическому, так сказать, доверию. Сам Версилов — это человек совершенно исключительный. Но исключительный не в том смысле, в каком могут считаться исключительными Рудин и Лаврецкий, Печорин и Вронский; Рудин своим энтузиазмом и красноречием; Лаврецкий прямотою своих чувств и безукоризненностью; Печорин своей демонической страстностью и умом; Вронский здоровьем духа и силой воли; нет, Версилов исключителен своей ненормальностью, своей неимоверной изломанностью, своей неестественностью. Это тоже «психопат», как почти все главные действующие лица Достоевского. Про таких людей, как Рудин и Лаврецкий, Печорин и Вронский, не только думается, что сами авторы знали их лично, но иногда читатель воображает даже, что он сам с ними был в действительной жизни знаком и близок. Не знаю, как другие, а я, по крайней мере, так чувствую,когда вспоминаю о лицах Толстого, Писемского, Тургенева, Островского, Маркевича и даже многих других, менее знаменитых, писателей. Из главных же лиц Достоевского я не помню ни одного, которого я мог бы вообразить действительным знакомым моим. Все главные характеры Достоевского представляются мне вариацией почти на одну и ту же психологическую тему: вариацией чрезвычайно талантливой, конечно, но все-таки вариацией на одну и ту же весьма субъективную и болезненную тему. В этом, конечно, и сила Достоевского; сила его лиризма и субъективности; но в этом и художественная слабость его. Тургенев, Писемский, Толстой, Маркевич, Островский ясно и верно отражаютрусскую жизнь. Достоевский глубоко преломляет ее, сообразно своему личному устроению. По романам первых четырех писателей и по комедиям Островского иностранец, например, может весьма верно воображать себе самую действительность русскую; по романам Достоевского он не узнает правды о самом обществе русском второй половины нашего века; он поймет только известное течение чувств и мыслей. По другим писателям можно изучать нормальную жизнь; по Достоевскому можно изучать только ее психопатию, ее крайние уклонения, быть может (я говорю: быть может), а главное — можно изучать самого автора, его идеалы, его собственные душевные извороты, его собственные горести, борьбу и мечтания.

 

От лиц Достоевского не веет правдой жизни; от них веет только правдой собственного сердца автора, его пламенеющей искренностью. За исключением разве, преступников «Мертвого дома», весьма объективно изображенных, все лица Достоевского суть в самом точном смысле слова создания его воображения. И мне, например, прожившему весьма разнообразно до 60 лет и в самых разнообразных слоях русского общества, ни одно из его лиц никого из знакомых не напоминает. Чувства знакомы, хотя и с несравненно меньшей напряженностью, и с меньшей исключительностью ухищренных изворотов; но лица не знакомы вовсе.

 

Поэтому я и «дворян» романа «Подросток» никак не могу считать хоть сколько-нибудь представляющими действительное дворянство русское. Ни Версилов, ни старый князь, ни офицер Сокольский, ни другие лица романа не годятся в совокупности своей в представители этого сословия; скажу больше: совокупность, составленная из таких людей, как все дворяне в романах Достоевского, не только не соответствует реальной совокупности, составленной из точно такого же числа дворян, самых лучших, самых худших и средних, взятых из действительности, но она не соответствует даже и другой, менее реальной совокупности, составленной из дворян Тургенева, Толстого, Маркевича и Писемского.

 

Совокупность дворян Достоевского и нереальна, и ненормальна…»

 

Эту «психозность» русских литературных персонажей спустя менее, чем полвека станет использовать в своих расовых построениях будущий идеолог Третьего Рейха, русский немец Альфред Розенберг:

 

«…это нечто нездоровое, больное, чуждое, что перечеркивает постоянно все стремление к возвышенному. Психологизм является следствием не сильной души, а полной противоположностью этому, знаком уродства души. Как раненый постоянно ощупывает и исследует свою рану, так и душевнобольной исследует свое внутреннее состоя­ние. В русской идее страдания и покорности заключается самое силь­ное напряжение между ценностями любви и чести. Во всей Западной Европе честь и идея свободы всегда пробивались, несмотря на костры инквизиции и интердикт. У «русского человека», который к наступ­лению XX века стал почти евангелистом, честь как формирующая сила вообще не выступала. Митя Карамазов, который своего отца бил но­гами, чтобы потом смириться, вряд ли был знаком с этим понятием. То же можно сказать о размышляющем Иване и старце Зосиме (один из прекраснейших образов русской литературы), не говоря уже о са­мом старшем Карамазове. Князь Мышкин прекрасно играет болезненно идиотскую роль человека, представляющего собой личность, до конца. Рогожин отличается необузданной страстностью, европейского центра нет и у него. Раскольников лишен внутреннего веса, Смердяков, в конце концов, является сосредоточием всего рабского, без  всякого стремления к духовным вершинам, К ним присоединяются все те жестикулирующие студенты и больные революционеры, которые ночи напролет ведут долгие разговоры и споры, не зная в конечном итоге, о чем они вообще спорили. Это признаки испорченной крови, отрав­ленной души.

 

Когда-то Тургенев искал для героя романа образец силы и пря­молинейности. Не найдя такового, он выбрал болгарина, которого он назвал Инсаровым. Горький опустился на дно общества, изобразил бродяг без воли и веры, или с такой верой, которая едва мерцала, по­добно фосфоресцирующему свету от гнилой древесины* Андреев по­пал к человеку, который получал пощечины, и они все подтвердили горькое признание Чаадаева о том, что Россия не относится ни к Западу, ни к Востоку, что она не имеет твердых органичных традиций».

 

К теме Запада и Востока, а также «органичности» мы еще, даст Бог, не раз предметно обратимся в рамках настоящего цикла. А пока укажем на то, что все писатели, все будущие гуру русской интеллигенции приведены Розенбергом как на подбор: Достоевский, Горький, Андреев – истинные разночинцы или, называя вещи своими именами, маргиналы, завсегдатаи «дна» русского общества, любители азартных игр и алкоголя. Единственное исключение – это, пожалуй, Тургенев, но и он хотя и дворянин, человек цельной социальной среды, что придало его творчеству более здоровый характер, подмеченный Леонтьевым, но все же либеральный дворянин, а значит, уже полуинтеллигент.  

 

Надо понимать, что тот же разночинец Достоевский в еще сохранявшейся на тот момент традиционной структуре русского общества не мог иметь доступа в сословно замкнутую среду, будь то дворянство, купечество, духовенство, офицерство. Он не мог представлять действительное устройство жизни этих сред, систему их ценностей и отношений, их быт, их проблемы. Единственными местами, где Достоевский мог встречать выходцев из различных сословий русского общества, были либо каторга, которая сломала его навсегда, либо игральные дома и кабаки, завсегдатаем которых он был долгое время. Те и другие не только не добавляли ему здоровья, но и притягивали к себе публику особого рода, называя вещи своими именами, отбросы русского общества, всех сословий. На основании общения с этими отбросами, исковерканными, изломанными характерами, которых в России становилось все больше по мере разрушения традиционного сословного уклада и системы ценностей, воспаленное воображения Достоевского и формировало его представление о «загадочной русской душе».

 

В этом смысле вся пресловутая «русская идея» была продуктом творчества таких «всечеловеков», как Достоевский и ему подобных интеллигентов-маргиналов (Чернышевский, Горький, Андреев, Есенин и т.п.), не включенных в сословные круги русского общества, но являвшихся следствием его начинающейся и распространяющейся болезни, своего рода духовными бациллами нации. К творчеству этих людей, включая самого Достоевского, вполне можно применить цитату из его известного произведения: «Он думает, что если он болен, то и все вокруг него больны».

 

Больная интеллигенция сформировала и болезненную «национальную идею», по лекалам которой затем создавалась и «нация». Розенберг считал тому виной «враждебные потоки крови», сражающиеся внутри русской культуры: нордическо-германский, с одной стороны, и «азиатские», с другой). Я же еще раз повторю свою гипотезу – проблема заключается в сбое культурного процесса как процесса культивирования типов в рамках типоформирующих сословных структур молодой культуры, и запуске процессов разложения, вызвавших на поверхность всю возможную гниль и заразу, в той или иной форме присутствующих у каждого народа.

 

Парадоксально, что, описывая эту развивающуюся русскую болезнь (на самом деле, продукт адаптации вируса к русскому организму), Достоевский, на первый взгляд, приходит к правильным выводам о путях ее излечения. Вот что об этом пишет Константин Леонтьев в той же самой рецензии на творчество Достоевского:

 

«Насколько мало у Достоевского в романах его и здоровья, и истинного чувства русской реальности (сравнительно с другими упомянутыми романистами нашими), настолько, напротив того, как моралист и даже иногда как политик — он здрав и одарен в высшей степени «чутьем» того, что для России нужно».

 

Однако один из редчайших здоровых и проницательных умов того времени Леонтьев, сочувствуя идейной ориентации Достоевского, словно бы ощущает в ней некий изначальный подвох:

 

«Как верно понимал он (давным-давно!), что без веры, без веры православной именно, народ русский, да и вся Россия станут никуда негодными. Он не только умом и любовью понимал эту истину, но и особого рода художественным чувством. Чтобы это стало яснее, стоит только вспомнить, с какой непривычной ему объективностью изображены и в самых романах его набожные простолюдины и купцы. Хотя бы в том же «Подростке» крепостной Макар Долгорукий, номинальный отец героя; или в рассказе этого же Макара деспот-купец, который загнал мальчика в реку, а потом, раскаявшись, женился на его матери и кончил жизнь, странствуя по монастырям.

 

Правда, в религиозных представлениях своих Достоевский не всегда строго держался тех общеизвестных катехизических оснований, которыми руководится все восточное духовенство наше, и позволял себе переступать за пределы их, то влагая в уста русских монахов предсказания о повсеместном превращении государств в одну на земле торжествующую Восточную Церковь («Братья Карамазовы»1), то сам пророчествуя о какой-то непонятной и «окончательной» всеобщей «гармонии» земной жизни под влиянием некой особенной русской или славянской любви!

 

Его необузданное творческое воображение и пламенная сердечность его помешали ему скромно подчиниться стеснениям правильного богословия и разрывали в иных случаях его спасительные узы. Он переходил своевольно, положим, за черту общеустановленного и разрешенного, но зато он и всему тому поклонялся и все то чтил и любил, что находится по ту сторону черты. Он только прибавлял нечто свое, излишнее и неправильное; но он ничего правильного, ничего издавна иерархией освященного не только не отвергал, но и готов был всегда горой стоять за это правильное и освященное».

 

Да, Достоевский проповедует для русского народа Православие, но какое православие он проповедует – это вопрос. Не то ли самое православие, как метко подметил Розенберг, «русского человека», который к наступ­лению XX века стал почти евангелистом»? Не то ли «Евангелие от русской интеллигенции» в его различных модификациях, будь то «консервативная» версия Достоевского или либерально-экуменистическая Соловьева?

 

На самом деле, надо понимать, что «евангельский» порыв русской интеллигенции, ставший при всех идейных различиях внутри нее этическим стержнем этого явления, вписан в общезападный процесс разложения традиционной арио-христианской культуры и ее превращения в современную иудео-христианскую цивилизацию, о котором мы писали в предыдущих «Размышлениях о Технике».

 

В этом смысле нет особой разницы, либералы Соловьев и Бердяев, социалисты Чернышевский и Горький или даже консерваторы: Достоевский, в котором чувствовал подвох Леонтьев, или того же Леонтьева почитатель – непутевый, метущийся, психически неуравновешенный, гениальный (как и Достоевский, конечно!) Розанов, все они вне зависимости от их желания были представителями единого феномена иудеохристианской интеллигенции.

 

Когда другой мятущийся интеллигент, на этот раз испанец (по происхождению баск) Мигель де Унамуно, во время одного из  публичных собраний в 1936 году, когда решалась судьба страны, и вопрос стоял «или — или», начал распространять либерально-упаднические настроения, в зале поднялся боевой испанский офицер, генерал Милан Астрей, который бросил ему в лицо ставшим известный во всем мире лозунг: “Abajo la inteligencia! Viva la muerte!” («Долой интеллигенцию! Да, смерть!»).

 

Некрофильский, на первый взгляд, лозунг фалангистов и безошибочная идентификация ими интеллигенции как врага и источника либерального разложения на практике обернулись спасением Испании от настоящего уничтожения. Кастовое испанское офицерство сумело проявить совершенно неинтеллигентную решительность перед лицом угрозы испанской христианской культуре со стороны наступающих сил явной деструкции, хотя в лице Франко не смогло или не захотело распознать и нейтрализовать скрытую угрозу капитализма, не разгромившего эту культуру, как сделал бы коммунизм, но «мягко» интегрировавшего ее в «иудеохристианскую цивилизацию» Запада.  

 

Конечно, лозунг боевого генерала отнюдь не подразумевает ненависти к интеллекту и интеллектуалам как таковым. Речь идет об отрицании того «евангелического», «иудеохристианского» типа сознания, носителем которого является интеллигенция как феномен Модерна.  

 

Интеллигент по определению является интеллектуально безответственным человеком, ибо его мышление в своей основе оторвано от действия, планирование от реализации, а воображение от реальности. Обратное, то есть их соединение, означает исчезновение интеллигента как социального маргинала, каковым он до того момента является, и его интеграцию в корпорацию, будь то технико-экономическую или орденско-сословную. Иначе говоря, он превращается или в техника, то есть инженера, в одном случае, или в полноценного интеллектуала, аристократа в другом.   

 

В конечном счете, речь идет о преодолении разрыва между Логосом и Природой Бытия, являющегося, по Хайдеггеру, фундаментальной проблемой западного мышления на протяжении последних двух с половиной тысяч лет, породившего в Новое время воинствующий нигилизм капитализма и коммунизма.   

Капитализм как могильщик культуры

Взгляд на капитализм через призму культуры: капитализм как смерть культуры. Интеллигенция и пролетариат – продукт капитализма и могильщики русской культуры. «Русские мальчики» и «еврейские юноши». Отличие капитализма как системы от рынка как такового. Взгляд Леонтьева на перспективы развития русской культуры, его правота и неправота. Альтернативы капитализму по основным направлениям социального развития. Аграрно-индустриальный вопрос: альтернатива обвальной отмене крепостничества в виде национализации крестьян и их вовлечения в модернизацию с последующим освобождением. Интеллектуально-техническое развитие: альтернатива маргинальной урбанизации и разночинной образованщине через планово-корпоративную урбанизацию и пополнение дворянства новыми кадрами. Рыночное развитие: альтернатива монополистическому капитализму в виде плановой поддержки малого и среднего бизнеса. «Русский царь во главе социалистического движения» как единственная альтернатива «социалистического движения в качестве русского царя». Неизбежный крах Русской, Австрийской и Османской монархий, сдавших свои страны капитализму.


Прежде, чем продолжить наш «Русский цикл», потребуется внести ясность в один очень важный вопрос.

 

Когда мы рассуждаем о капитализме, мы делаем это не с позиций абстрактной «этики» или его обвинений в «эксплуатации пролетариата» и т.п., так как, основываясь на умозрительных принципах, вся эта критика в итоге легко может быть разбита о философию и контр-аргументы т.н. «прагматизма». 

 

Все наши размышления осуществляются с позиций культурологической концепции, которая постулирует, что, вступая в период исторической зрелости, определенный обособленный человеческий тип оказывается в рамках особого типа организации, предполагающейкультивирование этого типа через культивирование совокупности элементов, его составляющих и формирующих. Эту «организацию» (от слова «организм» как совокупность органов в некоем сложном живом единстве, целостности) мы и определяем как «культуру» или «культурный организм».

 

Существование и развитие человеческого организма предполагает, с одной стороны, взаимодействие всех его органов и поддержание их в должном состоянии, так и их отделенность и обособленность друг от друга — дифференциацию, позволяющую каждому конкретному органу осуществлять свои функции внутри организма. Также, помимо дифференциации оно предполагает и субординацию, в рамках которой более сложные и более жизненно важные для организма органы и части имеют приоритет в сравнении с остальными. Такая субординация или расстановка приоритетов порой осуществляется сознательно, например, когда приходится принимать решение об ограничении организма в жидкости или питании в режиме предписанной диеты, ампутации конечности с целью спасения всего организма и т.п. В других случаях она осуществляется инстинктивно, например, когда организм для подавления или выведения из него определенных вирусов отказывается есть, рвет, испытывает горяку и т.п.  

 

Таким образом, мы видим, что на уровне конкретного организма состояние его здоровья зависит не только от связности и взаимодействия всех необходимых органов и элементов, но и от состояния сознательно-инстинктивной (упрощенно — нервной) системы, осуществляющей дифференциацию и расстановку приоритетов развития данного организма.

 

На уровне культуры такая «органичность» проявляется в том, что ее «сознательно-инстинктивный центр», обеспечивая обособленность и индивидуальность необходимых органов и элементов, способствует их развитию в отведенных им для этого рамках, в том числе, пресекая, репрессируя их потребности и склонности, способные нанести урон всему остальному организму, включая его более важные функции и элементы.

 

Чем же в такой ситуации оказывается капитализм? Сталкивающийся с ним культурный организм представляет собой живую систему со сложившимися сословиями (органами), каждое из которых отвечает за определенные функции, а их взаимодействие – за жизнедеятельность всего организма. Сознательный центр организма – аристократия, увенчанная монархией, поддерживает необходимую субординацию органов и снабжает их приказами и командами, а здоровая инстинктивная (нервная) система отвечает за соблюдение субординации в интересах всего организма, в том числе, если команды наносят ему вред – путем их игнорирования и сопротивления им.    

 

Ко всей этой целостности капитализм приходит как явление (не будем пока давать ему характеристику), разрушающее сложившуюся систему как органов, так и их взаимодействия. Явление устраняет границы этих органов и перегородки между ними с целью превращения составляющих их частиц в примитивные элементы, становящиеся питательными веществами, которые поддерживают функционирование и рост данного явления.

 

Чем является такое явление? Смертью. Что приводит к этой смерти? Развитие в организме определенной болезни, сравнимой с раковой, когда распространение в нем определенных частиц поражает отдельные жизненно важные органы и приводит к остановке их жизнедеятельности, чему предшествует подавление способности организма сопротивляться болезни и поддерживать внутри организма здоровый баланс взаимодействия органов и обмена веществ. 

 

Итак, капитализм приводит к остановке культурного процесса жизнедеятельности, то есть, к смерти культуры. Это заключается в том, что он вырывает отдельных людей (элементы) из их сословно-органичных рамок (органов), разрушая эти органы и превращая культурный организм в безжизненную цивилизацию (труп), природные элементы которого становятся пищевыми веществами (атомарными индивидами), поддерживающими существование этого хищническо-паразитического процесса.

 

С развитием капитализма все элементы, ранее заключенные в рамки сословных органов культуры, границы и формы которых упраздняются его развитием, превращаются в простейшие элементы, большинство из которых, оказавших вне ограничивавших их рамок, начинают мутировать и разлагаться. Сословия больше не подчиняются собственной логике функционирования, высвобожденные из их рамок части подчиняются нивелирующей их, единой для всех механической парадигме.

 

Внутри русской культуры капитализм разрушил поместное дворянство, деформировал купечество, превратил в пролетариат значительную часть крестьянства и мещанства и вызвал к жизни духовную антисистему общества – интеллигенцию. Именно интеллигенция вкупе с пролетариатом как два анти-сословия, сливающиеся в один класс, стали в начале ХХ века могильщиками русской культуры.

 

Важную роль скрепляющего их фактора сыграли еврейские ассимилянты из зон оседлости – также продукт развития капитализма и разрушения традиционного кагального уклада, выброшенные из семей ювелиров и шинкарей в механистический индустриальный мир. И если русская интеллигенция в основном сыграла роль разрушителя русской культуры без шансов на реализацию какого бы то ни было собственного «проекта», то «еврейским юношам» удалось сделать то, чего по определению не могли сделать мечтательные «русские мальчики» — организовать пролетариат с целью взятия власти и строительства нового технического рабочего общества.

 

Развитие капитализма в России стало тем путем, по которому пошел объективный процесс – перехода культурного организма в ускоренное движение, с более быстрым обменом веществ и перемещением тех или иных элементов внутри общества. Путь этот можно охарактеризовать как неконтролируемость и беспорядочность, позволяющую этому объективно неизбежному движению принять такую направленность, которая привела к разрушению жизненного важных органов организма и перерождению определенных его частей и элементов в мертвые и гниющие ткани, подтачивающие и уничтожающие изнутри этот организм.

 

Именно в этом и заключается сущность капитализма – не в рыночных отношениях и собственности, а философии того, что «свободный рынок» является некой магической сущностью, призванной самостоятельно регулировать жизнь общества, тогда как роль правительства заключается в том, чтобы не мешать ему и защищать его интересы от внешнего вторжения.

 

Был ли, теоретически, у России другой путь развития в конце XIX века, альтернативный вариант организации промышленного и социально-экономического развития, национального рынка? Он был, что и было практически проиллюстрировано и доказано ее историей в ХХ веке, когда экономическое и социальное развитие страны осуществлялось не на капиталистической, а на планово контролируемой и управляемой основе. Другое дело, что это развитие имело место в принципиально иных условиях: уже не русской культуры, но «советской цивилизации», о чем, даст Бог, пойдет речь в следующих частях данного цикла.

 

Мы уже не раз обращались к мнению гениального, на наш взгляд, русского мыслителя, ученого и социального реалиста Константина Николаевича Леонтьева, одного из разработчиков той циклической социобиологической концепции, которой, вкупе с определенными дополнениями Освальда Шпенглера, мы фактически и оперируем.

 

Как известно, Леонтьев считал, что России в середине-конце XIX века была необходима заморозка, которая позволила бы ей сохранить сословную структуру ее организма, самодержавно-монархическое устройство Русского государства и его религиозно-традиционный характер, которыми на фоне процессов либеральной деградации восхищался сам Фридрих Ницше.

 

Леонтьев был прав относительно целей охранительной политики, однако, ошибался на счет средств – Россия, вовлеченная в большую мировую политику и борьбу, не могла просто закрыться и законсервировать все как есть, в то время как ее геополитические соперники и враги развивали индустриальную цивилизацию, технические науки и военную промышленность. Тем не менее, опыт ХХ века показал, что Россия сумела принять вызов технической конкуренции и решить задачи развития во всех этих областях именно не в капиталистических, а в плановых условиях, тогда как капиталистическая Россия с треском рухнула под давлением Первой мировой войны в 1917 году.    

 

Как же, теоретически, можно было предотвратить надвигающуюся катастрофу и при этом вести страну по пути конкурентноспособного социально-экономического развития?

 

Есть три основных момента, которые заслуживают анализа в этой связи: индустриализация и аграрный вопрос, интеллектуально-техническое (в том числе организационно-управленческое) развитие, рыночное хозяйствование.

 

Индустриальный и аграрный вопрос. Именно в этом ключе надо рассматривать проблему крепостного права – суть ее была не в антигуманности или эксплуататорском характере последнего, а в его неэффективности и анахронизме в условиях всемирной индустриализации.

 

Опыт реальной индустриализации, которая была проведена в России в 30-е годы, показывает, что она также была произведена в условиях крепостного права, причем, такого характера, на фоне которого крепостное право царской России можно просто считать курортно-санаторным режимом для русских крестьян.

 

В этой связи пресловутое «освобождение» крестьян от крепостного права в 1861 году было сугубо отрицательным актом и для самих крестьян, которые, обезземеленные, были выброшены в стихию дикого капитализма и отданы на произвол многочисленным мироедам, и помещикам, которые в значительной своей массе не знали, как теперь распоряжаться своей землей, продолжая закладывать и продавать ее ростовщикам, и целям общенационального развития.

 

Мудрой политикой в таких условиях было бы не «освобождение» крепостных крестьян, а частичная «национализация» одной их части с прикреплением к заводам, фабрикам и другим промышленным и инфраструктурным объектам, создаваемым и функционирующим в плановом порядке, и рассредоточение других в рамках программы освоения, в том числе, аграрного пустующих земель на Востоке. В рамках такой программы крестьяне-переселенцы могли первоначально консолидироваться в государственных сельхозпредприятиях, затем переходить на арендные отношения с ними, а в последующем подготовленная к этому их часть могла выделяться в самостоятельные фермы и хутора.

 

Таким образом, трудовые ресурсы нации из одного сословия (крестьянского) были бы переведены в другое (промышленно-рабочее), оставаясь в рамках ограничивающего воспитательного процесса, попечения и заботы. Естественно, что речь бы шла не об одномоментном процессе, но о долговременной программе, вписанной в план развития страны, что предполагало бы сохранение жизнеспособных помещичьих хозяйств и конверсию неэффективных с прикреплением не только крестьян, но и дворян к новому служивому делу и к новой ренте – в качестве прошедших переквалификацию управляющих объектами промышленности и инфраструктуры.   

 

Интеллектуально-техническое развитие. Урбанизация и появление интеллектуально-кваллифицированной прослойки новых горожан, конечно, является естественным условием и локомотивом индустриального развития страны в новых реалиях. Однако и в этом отношении капитализм не сумел решить задачи развития России с такой эффективностью, с которой это в последующем сделала плановая система. Основной проблемой в этом вопросе, как уже было сказано, была беспризорность тысяч и тысяч энергичных и талантливых молодых людей, которые, получив образование, были оставлены фактически беспризорными и вместо того, чтобы стать новым служивым сословием страны, как это произошло после дворянской революции Петра I, были выброшены в нигилизм и революцию.

 

Урбанизация и появление массового класса инженеров могли происходить в сословно-корпоративных рамках, когда, получивший образование студент, автоматически получал работу и попечение как часть Национального (Имперского) Плана и находился бы в среде, в которой ему бы прививались орденские ценности Нового Дворянства. Естественно, что в этом случае он бы ощущал свою причастность не только к Большому Делу, но и преданность лично к Царю, который дал ему его, как это и было во времена Петра I с «птенцами гнезда Петрова».

 

Рыночное хозяйствование. Полноценная культура не может существовать без органичного среднего слоя людей, который составляют свободные собственники, обеспечивающие себя собственным трудом и создающими для нации необходимую сферу торговли, услуг, фермерства, легкой промышленности и т.п.

 

В этом заключалась отличительная особенность и порок будущей советской гипермобилизационной системы, в которой отсутствовал, в том числе, подобный слой, что, впрочем, закономерно, если помнить, что она не была культурой. Однако и развитие капитализма в России не только не способствовало распространению такого слоя, но и во многом разрушало русское «бюргерство», оставляя его один на один с концентрацией крупного капитала и монополизацией, разоряющей десятки тысяч мелких и средних предпринимателей.

 

Следует вспомнить, что тому же Столыпину, например, для решения задачи создания массового слоя фермеров потребовались поземельные крестьянские банки, финансирующие их за счет государства, то есть, пойти на частичную национализацию ренты и кредита. Однако стратегически в условиях капиталистической экономики, основанной на ростовщичестве, поглощении финансовым капиталом промышленного и их интеграции в сети и монополии, такие меры были, «как мертвому припарки».

 

Системно решить эту проблему могло только недопущение концентрации крупного капитала в частных руках, запрет ростовщических операций и подчинение крупных корпоративных проектов Имперскому Плану, в том числе, с целью сохранения и развития малого и среднего бизнеса, его поддержки долгосрочными беспроцентными кредитами.

 

Итогом описанной политики могло бы стать сохранение и необходимое освежение высшего культурного слоя, развитие среднего и перегруппировка низшего образом, не только пригодным для модернизации, но и единственно эффективным для нее в условиях России, как показал исторический опыт ХХ века.

 

Возникает, однако, резонное сомнение в том, что всего этого можно было добиться без революции и смены правящего класса.

 

На это мы скажем следующее – революция была действительно нужна и назрела, однако, историческая специфика России заключается в том, что большинство судьбоносных революций, в том числе, со сменой правящего класса в ней осуществлялись «сверху», как это было с Иваном Грозным и его Опричниной и Петром I и его революционным дворянством.

 

Мы скажем также, что такая революция в ее не разрушительной, но мобилизационной части в ХХ веке также были осуществлены фактически сверху, уже правившими страной диктаторами-автократами: в меньшей степени Лениным и в большей Сталиным.

 

Нет никакого основания считать, что если бы в середине XIX века на Русском троне оказался новый революционер масштаба Петра I, он не смог бы осуществить такую политику как систему преобразований внутри русской культуры, а не на ее месте, как это сделают позже коммунисты.

 

Гениальный в своем парадоксализме Константин Леонтьев выдвинул в те годы лозунг, который для пресловутой «русской общественности» казался эпатажем: «Русский Царь во главе социалистического движения», но именно это и было единственным путем спасения от краха в новых условиях как Монархии, так и органической Русской культуры. Спустя почти полвека схожий рецепт для сохранения западной культуры предложит другой великий мыслитель Освальд Шпенглер – «феодальный социализм» или «прусский социализм», что будет услышано и поддержано здоровыми остатками немецкой культуры, нашедшими силы дать последний бой, как коммунизму, так и капитализму.

 

Однако Русская Монархия, как и Османская или Австрийская на тот момент, имели лишь номинальный контроль над своими странами, позволив определять логику их развития стихийному, а на самом деле вирусному капитализму, причем, в их случае неэффективному по сравнению с лидерами данного процесса капитализму второго и третьего эшелонов развития. Балом на Русском корабле уже заправляли не Царь и его дворяне (в этом смысле Николай II был не прав, записавшись «Хозяином Земли Русской»), а капитал и капитализм, которые и привели Империю и Культуру к краху.   

Банкротство русской буржуазной демократии

Реформы Столыпина – звездный час и шанс национал-капитализма в России. Попытки решения Столыпиным двух ключевых проблем: аграрно-индустриальной и среднего класса. Ошибка Столыпина в вопросе урбанизации. Неизбежность разрушения крестьянской общины и мифологический характер представлений о ней. Необходимое условие успеха столыпинских реформ, которое не было обеспечено. Первая мировая война как причина краха русского национал-капитализма. Запрограммированность русского капитализма на самоубийственную войну. Порочность капиталистической и националистической составляющей русского национал-капитализма. Губительность славянобесия с его производными в виде германофобии и османофобии для русских как осевой нации одного из трех больших пространств (grossraum) наряду с немцами и турками. Германофобия как самоубийственное явление для нации с культурой германского происхождения. Война с Германией и дегерманизация русской элиты – причины краха России. Объективность и закономерность этого краха в парадигме буржуазно-демократического развития. Отсутствие самодостаточного русского масонства и использование наличествовавшего английским и французским центрами в подрывных целях, в том числе, для стравливания России с Германией. Необходимость здорового русского национализма для эволюционной национализации высокой русской культуры и его подмена романтической славянщиной – результатом интеллектуальной незрелости русской элиты. Примитивно-племенная идея против расово-культурной реальности: панславизм Vs. арийство. Отсутствие дальновидной национальной политики в отношении элиты у Романовых. Александр II как могильщик Российской империи, параллели с Францем-Иосифом. Самоубийственная для России гео-и этно-политика Александра II. Юнгер о Первой мировой войне как ловушке для России и о том, почему она не могла ее выиграть. Несостоявшийся тройственный консервативный союз: арийско-североазиатской России, континентально-германского блока (Германия — Австрия) и средиземноморской Османской Империи и крушение консервативных монархий.


И все же у национал-капиталистического проекта в Российской империи был звездный час и был шанс состояться, мимо которого мы не вправе пройти, чтобы осмыслить, и почему он не реализовался, а равным образом осмыслить еще одну фундаментальную для понимания причин гибели германо-русской культуры проблему.

 

Речь, конечно, пойдет о столыпинских реформах, и хотя они имели место в XX веке, а глава наша посвящена веку XIX, остановиться на них в ней будет уместно в связи с тем, что столыпинский проект и его провал являются продолжением основных силовых линий, берущих начало именно в XIX веке.

 

Петр Аркадьевич Столыпин своими реформами добросовестно пытался решить две серьезные проблемы, стоявшие перед русской культурой уже в XIX веке и описанные нами в предыдущей главе: аграрно-индустриальную и проблему т.н. «среднего класса».

 

Столыпин стремился решить проблему ставшего беспризорным после 1861 года русского крестьянства, да так, чтобы одновременно создать мощный массовый слой русских хозяев, способных заменить на селе как пришедшее в упадок помещичье землевладение, так и экономически несостоятельную крестьянскую общину. И это в его реформах было правильно, как и все те колоссальные усилия, которые он предпринял для выращивания этого слоя русских хозяев и его поддержки.

 

Одновременно с этим Столыпин стимулировал процесс индустриализации России, фактически вынуждая неприспособленных к новой сельской жизни крестьян мигрировать в города, пополняя армию промышленных рабочих. И вот это, как показало будущее развитие событий, было неправильно, но не само по себе, а из-за того, как это происходило. Процесс этот был отдан на откуп логике развития капитализма, то есть, огромная армия разорившихся крестьян фактически выбрасывалась в никуда и оставлялась один на один с неразвитым российским капитализмом, которому и дела не было ни до культурного над ними попечения, ни до стратегических целей развития России как таковой.

 

Конечно, все обвинения Столыпина в том, что он де добил традиционную русскую общину, а надо было ее поддерживать, есть благодушные глупости. Крестьянская община есть миф, ибо в действительности она могла существовать как часть помещичьего аграрного уклада и под его присмотром и контролем. Никаких самостоятельных перспектив у крестьянской общины в России не было, что теоретически было прекрасно обосновано Лениным в полемике с народниками, а практически наглядно продемонстрировано за несколько пореформенных десятилетий.

 

Это означает, что социально ответственная политика в условиях фермерских реформ должна была заключаться не в обреченной поддержке неприспособленных к новому укладу крестьян, а в новом их закрепощении, соответствующем целям развития страны. То есть, на основе разоряющихся крестьян можно и нужно было, как показал опыт 20-40-х годов в Европе, организовывать трудовые армии и использовать их в необходимых промышленных и строительных работах либо создавать на их основе казенные аграрные предприятия, работающие и обеспечиваемые в рамках Имперского Плана.

 

Тем не менее, энергичные меры Столыпина по наведению порядка и обузданию революционной смуты, а также сопутствующий им экономический рост, теоретически, позволяли провести его реформы и с указанными издержками. При одном условии, которое он сам прекрасно понимал – России требовалось «двадцать лет без войн и революций». Указанная последовательность двух этих угроз оправдалась на деле, как показала история, именно вовлечение отсталой капиталистической страны второго эшелона в мировую империалистическую войну привело ее к краху, а следом, и к революции.

 

Столыпин, повторимся, это прекрасно понимал, из-за чего, будучи настоящим русским националистом, как мог, пытался отвести Россию от надвигающегося на нее безумия. И есть все основания считать, что именно из-за этого и был устранен партией заговора и войны, уже пронизывавшей политический класс и спецслужбы России того времени.

 

Итак, именно «случайность» Первой мировой войны выбила Россию с общезападной траектории развития, пустила под откос отечественный национал-капиталистический проект.

 

Но была ли для России Первая мировая война действительно случайностью, досадным недоразумением? Отнюдь! Напротив, она была для нее исключительной закономерностью, учитывая характер ее экономического и общественного развития всю вторую половину XIX века, тогда как случайностью, обусловленной индивидуальной мудростью и развитым национально-государственным инстинктом была «изоляционистская», антивоенная политика русского патриота Столыпина. И вот почему.

 

Во-первых, потому, что, как уже было сказано, политика Русской империи на тот момент определялась уже не стратегическими и самодостаточными национальными интересами, а логикой развития и интересами крупного капитала, который в России, будучи капиталом страны второго эшелона, тесно связанным с финансовыми домами Англии и Франции, был кровно заинтересован в переделе мировых рынков и устранении растущей угрозы со стороны Германской империи. Правда, при этом русские капиталисты тешили себя иллюзиями, что уж с ними-то либерально-атлантические союзники на одной стороне, и они сумеют вдоволь насладиться плодами этой победы, не понимая, что экономическое усиление России представляло для «золотого клуба» мирового капитализма не меньшую угрозу, чем подъем Германии.

 

Так или иначе, но партия войны, опирающаяся на буржуазно-черносотенный национализм (т.е. смешанный, объединяющий в этом вопросе как национал-либералов, так и национал-консерваторов), представляла интересы именно крупного капитала, связанного с финансовыми центрами и масонскими ложами Англии и Франции, фактически безраздельно определяя политику России и подталкивая ее к войне. Вот почему, мировой войне в таких традиционных странах как Россия или Османский Халифат предшествовала «буржуазно-демократическая» революция и установление «конституционных монархий» — твердый монарх, не желающий ненужной нации войны, в условиях реального единоличного правления вполне мог воспрепятствовать ей, установление же новой, масонской политической системы позволяло вести дело к развязке наверняка.

 

Однако есть и другая причина, позволяющая утверждать о глубокой закономерности вступления России в эту мировую войну – уже не экономическая. Ведь она была поддержана не только крупным капиталом и либерально-масонской элитой, но и практически поголовно всем обществом, фактически, ознаменовала собой выплеск наружу тех настроений и идей, которые вызревали в русском обществе и копились всю вторую половину XIX века.

 

Вот об этом следует очень предметно поговорить.    

 

В русском национал-капитализме конца XIX – начала XX веков, потерпевшем крах и приведшем к краху Россию и русскую культуру, запрограммированной на такой итог была не только его капиталистическая, но и его национальная составляющая.

 

Практически всю вторую половину XIX века в России по нарастающей развивалось т.н. «славянское самосознание», подразумевавшее не только признание славянами самих русских, но и идеи интернационального единства всех славян, солидарности, взаимопомощи и даже государственного слияния русских с остальными славянскими народами.

 

Эта «славянская идея» или, лучше сказать, форменное славянобесие, естественно, имело своей оборотной стороной две сопутствующие ему фобии: османофобию и германофобию. Вставая на позиции защиты русского культурного организма, надо решительно сказать, что обе эти фобии были для него исключительно губительны, хотя и в разной степени.

 

Османская, ибо, как замечательно показал это во многих своих работах Константин Леонтьев, она была направлена против традиционного порядка Старого Света, в пользу губительного для России либерально-капиталистического миропорядка, в котором германо-русской культуре, как оказалось, нет места.

 

Однако если османская фобия была для России хотя и губительной, но не смертельной, то германская фобия оказалась для нее чистой воды самоубийством, ибо выбивала почву из под ног самой германо-русской культуры.

 

Начиная с революции Петра I, вся культурная организация русских осуществлялась в рамках германской модели светской рыцарской корпорации, во главе которой стоит Император. Модель эта была заимствована Петром I из германской Европы вместе с другими ее атрибутами и изобретениями, а также огромным количеством «инструкторов» и «специалистов», под руководством которых она достаточно успешно внедрялась им на русской почве. Вся дворянская революция Петра I, а значит, и создание верхнего этажа новой русской культуры с комплексом ее этических и эстетических представлений, были возможны только благодаря этому заимствованию и последующему германо-русскому симбиозу.     

 

Никакое племенное самообольщение великороссов неспособно отменить того факта, что эта идея, а стало быть, и вся последующая культура двух веков, вырастают не из автохтонной русской почвы, но из Германского мира, культурное воздействие которого на славянский Восток второй раз после Варяжского пришествия стало источником возникновения новой Русской культуры.

 

Единственной попыткой создать что-то аналогичное в Московии можно считать лишь учреждение царем Иваном Грозным Опричнины, оказавшейся, впрочем, абсолютно неустойчивой, вероятно, в силу неорганичности ее культурного фундамента. Впрочем, и здесь надо помнить, что Иван Грозный публично называл себя «немцем» и противопоставлял себя «русским», а опричников своих набирал в значительной степени из крещенных тюрок и других инородцев.  Однако спонтанная и культурно противоречивая Опричная революциявсе же не сумела развиться в создание новой культуры, как это было с дворянской революцией Петра I, ставшей успешной именно в результате органичного привития к германской основе.

 

Совершенно неудивительно в этой связи и то, то русское славянобесие, имеющее в целом, как это показал Леонтьев, промасонскую ориентацию, было направлено не только против осевой нации южноевропейского Großraum(s) – турок, но и против германцев — осевой нации Mitteleurop(as) и в то же время цементирующего элемента императорско-рыцарской русской культуры. Ведь именно германское ценностное начало петровской культуры, подкрепленное германской кровью, было тем цементом, которое надежно прикрепляло ее основной русский состав к внешним перегородка этой германо-русской культуры.

 

Вдвойне безответственными, учитывая все это, можно считать немцеедские настроения определенной части русского дворянства, которые не следует отождествлять со здоровым русским национализмом как таковым (см.ниже). Ведь атака на германский элемент, являющийся одним из системообразующих для всей культуры, велась ими в условиях незрелости и недееспособности «русской элиты», понимаемой как «буржуазно-демократическая» элита. В такой ситуации выбивание одной из основных опорных конструкций монархической России (русских немцев) в период с 1914 по 1917 год неизбежно вело к сносу всю Российскую Империю как таковую.

 

Итак, предпосылки этого краха, вызванного и вступлением незрелой капиталистической России в империалистическую мясорубку, и атаками на системообразующие германские ценности и элементы русской культуры, были заложены всем объективным ходом русского развития с середины XIX века. Фактически, можно утверждать, что именно на этой, приведшей к последующему крушению Империи идеологической основе, в России и начинала формироваться «буржуазно-демократическая русская нация», потерпевшая крах в 1917 году.

 

Учитывая это, а также слабость и второсортность русского масонства, которое в отличие от Англии и Франции не правило страной, но систематически репрессировалось Монархией, есть веские основания предполагать, что описанные антиосманские и антигерманские настроения, порожденные славянобесием и программирующие Россию на поражение, если и не инициировались ведущими масонскими центрами Запада, то по крайней мере, стратегические обслуживали их интересы. Установленная связь между сербскими националистами из«Черной руки» —  организаторами убийства австрийского эрц-герцога Фердинанда, приведшего к Первой мировой войне, и французской масонской ложей «Великий Восток», является наглядным подтверждением такого предположения.      

 

Славянобесие, известное под именем «панславизма», подготовленного предшествующей деятельностью «славянофилов», изначально толкало Русскую Монархию и Империю на путь самоубийства.

 

Бесспорно, новым русским, формировавшимся на основе новой культуры, требовался свой национализм, если подразумевать под ним путь осознания и утверждения своих идентичности и интересов, а не политический национализм масонско-либерального разлива. К сожалению, молодая нация, только вступившая на путь интеллектуального становления, не успела ни освоить инструментальные науки, позволяющие адекватно осмыслить свою идентичность, ни разобраться в подвохах и угрозах, которые несло с собой небрежение ими.

 

Леонтьев, гениальный социолог мирового уровня, в конце XIX века разглядел угрозы, которая несет с собой сложным культурам примитивная «племенная политика» и осознал, что основанный на ней русский панславизм является чистой воды самодеструкцией, однако, то был уже глас обреченного в пустыне.

 

Не менее важно понять и то, как формировалась эта самая «племенная идея» в российских условиях. Патриархом и идейным вдохновителем «славянского самосознания», ставшего ответной реакцией на немецкое засилье в академической среде стал простой крестьянский паренек Михайло Ломоносов, что весьма показательно, сам родом из поморов, то есть нордической группы, расово куда более близкой к германским народам, чем к южанам-славянам, за которых впоследствии под знаменами «славянской идеи» проливалась кровь миллионов русаков.

 

По сути, русские националисты просто схватили первое, что попалось под руку в деле формирования русской идентичности – «славянскую идею». И была бы не беда, коли бы на белом свете славянами считались одни русские, однако, проблема в том, что на этом основании русскую самость решили поместить в прокрустово ложе химеры славянского единства, приписав их к интернациональной общности с народами, резко отличными от них культурно («цивилизационно», как сейчас говорят) и ничем кроме языковой близости и сомнительного этнического родства с ними не связанными.

 

При этом в конце XIX века всем этим узкоплеменным разновидностям расовой идеи в Европе уже стала появляться альтернатива в виде арийского самосознания, представленного, например, Х.С.Чемберленом, призывавшим к единству расово родственных «кельто-германо-славянских» народов. Уже в середине XX века патриарх немецкой расологии Ганс Ф.К. Гюнтер убедительно доказал, что, с антропологической точки зрения, такие понятия как «славянская раса», «германская раса», «романская раса» и т.п. являются ненаучными мифами, основанными на смешении двух разных критериев родства: лингвистического и собственно расового. С расовой же точки зрения, уместно говорить о нордической, восточнобалтийской, фальской, альпийской и динарской расах, в разной степени, но равно представленных среди народов, говорящих на тех или иных индоевропейских языках (германских, славянских и т.п.).

 

Поэтому, с расовой, то есть, собственно с «племенной» точки зрения, антропологическому ядру великороссов, уже не говоря, о русской элите во многом смешанного происхождения, германские народы, у которых Петром была заимствована сама идея новой русской культуры, были ничуть не менее родственны, чем к этой культуре не имеющие никакого отношения славяне из Австрийских и Османских провинций.

 

Чтобы осознать это требовались и интеллектуальная зрелость, и время, но ни того, ни другого в середине-конце XIX века еще и уже и не было. В области пресловутого «русского вопроса» Монархия вела себя недальновидно, а формирующееся «русское общество» безответственно. Эта безответственность, характер которой уже был достаточно подробно рассмотрен нами выше, была во многом следствием безволия Дома Романовых, который не справился с вызовом не только индустриализации, но и переживающего повсеместно подъем национального самосознания. Внутри аристократической корпорации следовало активнее поощрять ассимиляцию и смешанные браки, приняв своего рода «закон о русской крови», по которому, полноценными русскими (имеющими политические права членов дворянской нации) могли считаться лишь те, у кого хотя бы один из родителей этнически русский, либо те, кто находится в браке с таковыми и имеет общих детей. Это, с одной стороны, исключило бы этническую клановость, столь раздражавшую русское общество, с другой стороны, органически усилило бы внутри русской культуры германскую кровь, подкрепленную идеями арийского родства, которые бы рано или поздно пришли в Россию, вытеснив собой славянский бред.   

 

Бесспорно, здоровый русский национализм должен был обрести иное геополитическое и геокультурное измерение, чем то, что, питаясь масонским славянобесием XIX века, привело его к фиаско начала века XX. В этом смысле император-либерал Александр II, ставший таким же могильщиком Русской империи, как император-либерал Франц-Иосиф могильщиком Австрийской империи (до этого он похоронил геополитическую ось традиционалистских монархий, нанеся предательский удар по своему союзнику Николаю I) совершил три взаимосвязанные, поистине роковые для судьбы Русской империи ошибки.

 

Во-первых, он «освободил» крестьян от крепостного права, фактически выбросив их в стихию разрушительного для России капитализма. Во-вторых, он развязал преступную войну за «освобождение братьев-славян», ставшую подкопом под остатки традиционалистского порядка в Европе. В-третьих, при этом – чтобы она не мешала панславистским масонским авантюрам – он не только отказался от Аляски, но и поддержал в гражданской войне в Америке капиталистический Север вместо традиционалистского Юга, двумя этими действиями внеся существенный вклад в становление будущей мировой капиталистической сверхдержавы.

 

Эрнст Юнгер, анализируя итоги и причины Первой мировой войны, писал следующее:

 

«Мировая война, подводящая итоговую черту под XIX веком, явилась мощным подтверждением принципов, актуальных для этого столетия.После нее на земном шаре не осталось ни одной формы государства кроме завуалированной или неприкрытой национальной демократии.


Результат уже потому не мог оказаться иным, что для успеха в войне было важно, в какой степени могли быть мобилизованы средства национальной демократии — парламенты, либральная пресса, общественное мнение, гуманистический идеал.


Поэтому, Россия ни при каких обстоятельствах не могла выиграть эту войну, хотя, с внешнеполитической точки зрения, она стояла на стороне держав-победителей. Так же, как и Австро-Венгрия или Турция, эта страна не имела той особой формы правления и конституции, которая была необходима в таком столкновении».

 

И далее он подключает к своим размышлениям важное геополитическое наблюдение:

 

«…одним из самых крупных достижений бюргерской дипломатии навсегда останется то, что ей удалось втянуть эту империю (Россию, — В.С.), которая на Дальнем Востоке располагала поистине целым континентом для того, чтобы беспрепятственно и плодотворно развертывать свои силы в игру совершенно чуждых ей интересов».

 

Сейчас мы должны указать на то, что роковая ошибка в геополитической ориентации, о которой пишет Юнгер, была совершенна ни кем-нибудь, а царем-либералом Александром II. Он мог бы стать настоящим революционером, подобным Петру I, и развернуть программу Имперского Социализма, устремив набирающее силы Русское племя на освоение огромных пространств от Урала до Калифорнии. Но вместо этого он стал реформатором, который отдал Россию на откуп масонам и капиталистам, закрыл перед ней перспективы тихоокеанского развития, да еще и ввязал ее в разрушительную войну – предвестник и подготовку самоубийственной Первой мировой.

 

Только ориентация России на автаркичное некапиталистическое развитие на восточном направлении (осмысленное как распространение арийской расы внутрь Северной Азии и вдоль Тихого Океана, по Хаусхоферу) позволила бы ей обеспечить безопасность тылов на Западе, заключив Тройственный пакт в Европе с Германской осью (Пруссии и Австрии), культурно и расово ей родственными, и Османским Халифатом, также находившимся в ту пору в точке бифуркации, но идеологически ей близким и союзным.

 

Однако Россия пошла по диаметрально противоположному пути развития…

Leave a Reply

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

*